Вторая военная зима, бесконечно длинная, холодная – топили еле-еле, лишь бы не полопались трубы, – подходила к концу, и появилась надежда, что все самое страшное уже позади, и тут кто-то, мама или Клава, забыл закрыть дверь черного хода. За ночь выстудило всю квартиру, и утром изо рта шел пар. Мама кашляла беспрерывно. Через два дня столбик термометра подобрался к сорока. Вот тогда и пришло самое страшное. Мама бредила, без конца истошно кричала: «Не стреляйте! Умоляю, не стреляйте!» Обессилев, начинала жалобным голосом звать своего отца и братьев. В горячечном бреду она невольно выдала тайну: не от тифа умерли ее отец и два младших брата в девятнадцатом году в Казани. Их расстреляли. Сердце разрывалось, когда мама дрожащими пальцами гладила подушку и ласково нашептывала: «Не плачьте, мои милые. Потерпите еще немного, скоро я к вам приду».
Седенькая, изможденная старушка-доктор из Клавиной больницы долго слушала трубочкой, выстукивала пальцами по худенькой, костлявой спине, сама откашлялась и тихо сказала: пневмония.
Блестел снег под ярким мартовским солнцем, ледяной ветер раскачивал черные, голые деревья на Ваганьковом. Но зубы стучали не от пронизывающего ветра – холод был внутри. На высоком мраморном памятнике
Эмма Теодоровна Орлова
урожденная фон Штерн
1868 – 1933
шапка снега подтаяла, и капельки струились по мрамору, как слезы…
Сонный Леня перевернулся на левый бок, потерся сухими губами и приоткрыл один глаз:
– Сегодня-то чего плакать?
– Обещай, что ты никогда больше не будешь обижать меня! Ведь ты у меня один!
– Да нешто я тебя когда обижал?.. – Леня пробормотал еще «спи давай, Ниночка», его ровное дыхание защекотало губы, и мучительные видения отступили.
Глава третья
1
Леня грузил в лифт вещи, привезенные с Белорусского вокзала на двух такси – невиданных прежде новеньких «победах» с шашечками и зеленым огоньком, от помощи категорически отказался, и она, стуча каблучками, побежала по лестнице наверх, охваченная желанием наконец-то поскорее очутиться дома. На бегу вытащила из сумочки ключи, дрожащей рукой отперла дверь, но, переступив через порог, в смятении остановилась: обшарпанный коридор, гардероб, бабушкин сундук, черный телефон на стене – все выглядело так убого!
Дверь из Полиной комнаты приоткрылась: Вася! Васенька держал на руках болезненно худенького, рыженького мальчика лет двух.
– Здравствуй, Васенька! Ты не узнаешь меня? Это же я, Нина.
– Ниночка?! – Васю, одетого в сплошь заштопанную, еще довоенную, куцую рубашку, кажется, потряс вид подружки детства, и, хотя в его глазах не было ни зависти, ни осуждения, сделалось очень неловко за свои перчатки на кнопочках, дорогую сумку, нарядное шелковое платье.
– Какая ты стала красивая, Ниночка! Прямо как Зинаида Николаевна!
– Спасибо. Малыш, давай познакомимся? – Приласкать мальчика, погладить по рыженькой головке не удалось: синеватое, бескровное личико сморщилось, и он жалобно заплакал.
– Вовка, ты чего это плачешь? – Смущенный Вася нежно поцеловал сынишку в щеку и сразу же унес его. Через минуту снова вышел в коридор и приветливо заулыбался Лене:
– Здравствуйте, Алексей Иваныч! С приездом! Давайте помогу?
Прихрамывающий Вася с готовностью бросился помогать, но Леня, скосив глаза на его протез, решительно отмахнулся.
– Васенька, ну как вы тут живете?
– Помаленьку. Вы-то насовсем? А то мы без тебя уже соскучились.
Ревнивый муж услышал – шваркнул тяжеленные чемоданы:
– Нин, ты бы хоть дверь в комнату открыть догадалась! Сколько можно разговоры разговаривать? Наговоритесь еще!
Леня и предположить не мог, что она нарочно оттягивает свидание со старой комнатой, потому что боится увидеть потрескавшиеся потолки, выгоревшие обои, поклеенные лет двадцать назад, еще при бабушке, грязный паркет и вновь пожалеть о прекрасном доме в Карлсхорсте.
В комнате, раскаленной от необычайной для московского июня жары и серой от пыли, накопившейся больше чем за три года, дышать было просто нечем. Леня запрыгнул на подоконник и, постучав кулаком по тугим шпингалетам, распахнул настежь все три створки.
– Ну и грязища! Надо нам, Нин, срочно ремонт делать!
2
У Лени до нового назначения оставался месяц отпуска, и он решительно заявил, что будет делать ремонт сам: «Чего я без дела-то сидеть буду?» Как он собирался одолеть всю эту грязь и разруху? С какой стороны к ним подступиться? Пока она в полной растерянности бродила из угла в угол, бесстрашный Леня начал сдвигать мебель и застилать пол газетами. Весь вечер, с карандашом за ухом, он носился по комнате – мерил складным метром, записывал, подсчитывал.
На рассвете разбудил стук молотка – неугомонный Леня сколачивал в коридоре козлы. Потом принялся вворачивать шурупы в тяжеленную, еще с дореволюционнных времен разломанную стремянку. В драненьких брюках, майке и шапочке из газеты полковник Орлов выглядел очень забавно, хотя, конечно, ни в чем другом и нельзя было заниматься такой адовой работой – размывать тридцатиметровый потолок, с которого дождем сыпалась грязная побелка. Леня с легкостью возил большой малярной кистью, насвистывал, с ведром воды скакал с табуретки на свои козлы, оттуда – на ненадежную лестницу, отчего просто захватывало дух, и, словно циркач, забирался под самый потолок.
– Ленечка, передохни! Поешь! Я уже в третий раз грею щи. Хватит, Лень!
– Отстань, Нин! Пойди-ка ты лучше погуляй.
Часам к пяти вечера потолок стал сине-зеленым, а Леня – белым, как мельник.
– Ну все, Нин, теперь пусть сохнет! Завтра с утра в Мосторг за обоями пойдем…
Выбор обоев в Мосторге оказался до обидного скудным. Наверное, надо было догадаться купить обои в Берлине и отправить вместе с остальным грузом – коричневым пианино, двуспальной кроватью с резной спинкой, трюмо, перинами, постельным бельем, пылесосом и картинами, купленными в антикварном магазине графа Каменского. Через недельку-другую все это уже приедет в Москву.
– Нин, смотри, какая красотища! Давай эти купим?
На ярко-голубом фоне пестрели розовые цветочки в серебряных овалах.
– Да, дорогой, очень красивые обои, но, к сожалению, они не подойдут к нашим новым золотистым занавескам.
Более или менее приличные, светло-кофейные, обои с золотой продольной полоской нашлись в Пассаже. Двадцать пять рулонов плотной бумаги оказались безумной тяжестью. Ленечка разделил их на три части: отдельно связал три рулона – слабосильной жене и по одиннадцать себе в руки. Обратно по Кузнецкому он несся почти бегом.
В первые дни этого проклятого ремонта, никогда прежде не замечавшая за Леней такой одержимости, она не на шутку перепугалась: не помешался ли Ленечка? Что же это такое: не ест, не пьет, в двенадцать ночи падает замертво, с шести утра снова машет кистью! – и вместе с тем не уставала восхищаться той увлеченностью, ловкостью, изобретательностью, с которыми Леня делал все – штукатурил, белил, отрезал кромку с обоев, держа их на коленях и снова скатывая в рулон, красил окна, предварительно проклеив их бумагой, мастерски управлялся с электрической проводкой.
К концу второй недели комнату было не узнать. Бывшая гостиная стала еще наряднее, чем в детстве. Посверкивали и окна, и овальная люстра, и отдраенная полиролем старая мебель, струились золотистые занавески, на натертом паркете лежал коричневый немецкий ковер, а на овальном столе – бархатная скатерть с кистями.
Оставалось только расставить чисто вымытую и вытертую посуду – чайный сервиз «кобальт», столовый «с бабочками», бокалы с коронами, хрустальные рюмки, высокие стаканы… – в старинный буфет из карельской березы. Водрузив на место последнюю статуэтку и закрыв стеклянные дверцы, растроганная до слез, она спрыгнула со стула и заключила в объятия своего замечательного мужа: