XII
Начинало светать; моя девочка почти не утомилась, говорила возбуждённо и весело; и по ее возбуждённости, хорошо мне известной, догадался я, что всю ночь, неуютную, майскую, простояла она у раздвинутых тёмных штор… талантливая и маленькая дрянь!
– Ничто не исчезает, – нахмурившись, сказала она. – Вот темнеет в рассвете акведук. И он будет всегда: изогнув над водой свои арки. К водовзводным башням можно притронуться. Коснуться шершавого камня, осыпающейся штукатурки, посеревшей от зим и дождей. В окнах башен синие стёкла. Камень в каплях воды. Вот висячий Цепной мост; мост Земцова; мост в Летний сад; тяжко, чугунно повис на пяти корабельных, якорных цепях, цепи закреплены на высоких, кружевных чугунных опорах, посередине опор две широкие арки для проезда карет, по бокам узкие, для пешеходов, и под кружевными арками, опять-таки на цепях, висят фонари. Где теперь, весь в асфальте, Косой переулок, играет водою Косой канал, по нему везут в барках брёвна, смолу для Партикулярной верфи. Корабельные плотники строят гребные суда. Вот строится церковь святого Пантелéймона (её ударения оскорбляли порою мой слух; много позже я выяснил, что говорила она безукоризненно правильно: Пантелéймон, и Агамéмнон…), вот Придворные прачечные, и Прачечный мост, Соляной городок, вот темнеет, за Красным каналом, дом Миниха, и каналом везут во дворец к прелестной Елизавете конфискованную у Миниха мебель, роскошную, золочёную мебель; Миних уже арестован; вот в Летнем саду устанавливают мраморные статуи древних богинь, варшавский трофей Суворова; вот кирпичное здание почты: там, где через полвека обнажит грозно шпагу бронзовый, в латах, Суворов, Бог Войны, и в звоны гвардейских горнов, в военные плачи флейт вплетают весёлый и непочтительный голос почтовые рожки; вон висячие сады де ля Мота… господи. Неужели придётся уехать отсюда?
– …Придётся, – вздохнула она. Вздохнула-вздохнула-вздохнула… – А жаль!
– Жаль… в Петербурге мы сойдемся снова, словно солнце мы похоронили в нём… сколько солнц захоронено в этих туманах, и ведь все эти люди, с честью, или с бесчестием, умершие здесь, творили, не подозревая того, мой мир. И утверждали в мире: меня! люди, все, прежде жившие, утверждали меня, своей жизнью, непременно присутствуют здесь: во мне, мной! и существуют: моею магией слова! я словом утверждаю их, утверждаю существование называемого, вытягивая его из небытия: как мыслию утверждаю сущность; и несчастный Вераж никогда бы не существовал, если б адмирал Шишков не припомнил случайно его в своих записках по причине анекдотичности гибели молодого француза; имя Веража лежало бы молча в архивах… нет? что-то не вытанцовывается; нет; жалко, нету Елены; Елена бы вмиг всё распутала… (кто такая Елена, я не знал и, признаться, не интересовался) …а неверно здесь вот что… Здесь должна быть триада: Знак, Слово, Мысль. Триада, она же цепочка. Короткий вид данной цепочки: знак – мысль. Утверждённое мыслью и магическим словом существование закрепляется в знаке. Знак собою являет магический код. Знак может быть не расшифрован. Знак не может быть расшифрован, если ищущий не владеет ключом. Если знак непонятен… не понятно слово… господи, страшно как. Ведь достаточно пересечь тонкую, тоненькую связь: и существование станет неосуществимо. Достаточно книгу сжечь. Достаточно воспитать два, три поколения, чтобы они не умели усваивать данный знак, книгу, текст: и уже будет нужен подвиг, чтобы заставить людей понять… я не знаю что: Евгения Онегина? достаточно умолчать о писателе на семьдесят лет, и открыть его будет труднее, чем Слово о Полку… (она гневно, возмущённо вскинула прелестную, надменную головку) и всё равно! всё равно… (упрямо и медленно, тщательно, наперекор кому-то выговаривая каждое слово) всё равно: любое мгновение длится всегда! всё существует вечно, я в том уверена. Переходим из грани мира в другую, как при Елизавете иноземцы шалели, делая шаг и попадая из роскошных и ярко освещённых улиц в гнилой, чёрный лес; всё творится, живёт, совершается одновременно: костры гвардии на лесном лугу, что затем будет зваться Царицыным лугом, Марсовым полем, Полем Жертв Революции, костры гвардии и Вечный огонь меж гранитных плит Марсова поля, и костры ледяного Марсова поля, у которых греются днем зенитчики, вновь война, Город вынужден вспомнить, что он крепость, Город в чёрной, чумной осаде, флот военный, как при Петре, вновь часть Города, фантастичность надстроек крейсеров возле портиков, колоннад прежних зодчих; в Неве, возле Летнего сада, укрытые маскировочными сетями подводные лодки; и в Фонтанке, у Летнего сада, дремлют не барки с дровами, а тёмные, железные баржи с боезапасом главного калибра крейсера Киров… господи. Ведь положи сюда немцы хоть один снаряд: и… и всё кругом на три версты было бы иссечено горячим вихрем, и на месте Летнего сада возник бы овраг глубиной метров тридцать, который бы с грохотом, в тумане горячих динамитных газов, заполняла чёрная, вспененная и мёртвая вода… во сто крат хуже той жуткой бури, в ночь на десятое сентября тысяча семьсот семьдесят седьмого года, когда Город утоплен был в гневно штормящем море, все деревья Летнего сада были расколоты ураганом в щепы: вязы, грабы, липы, яблони, кедры, и по всему Петербургу и окрестным лесам выдраны с корнем многие тысячи деревьев, ночь, когда погибли фонтаны, погиб акведук, погиб золочёный Эзоп, трёхмачтовые корабли с пробитым днищем и переломанными мачтами лежали в разорённом Летнем саду, когда, угрюмо ворча и кружась, уходила вода, оставив на одиннадцать верст кругом разрушения, трупы людей и зверей… и никто не воспел ту ночь восхитительными стихами, и никто не пригрозил Петру: ужо! строитель чудотворный, и Медного Всадника, гордого украшения берегов Невы, вечного конвоира и вечного узника Города, не знали ещё… люди не смеют коснуться грядущего, обречённые вечно творить его, и зловещие, неистребимые пророчества, юродивый захлебывающийся крик, что Петербургу быть пусту! – вспыхивают в миг катастроф с пронзительностью и отчаянием озарения, и кажется, что легко, очень легко в белой, бледной ночи зачатия Города, обречённого колдовству, увидеть: в чёрную, осеннюю ночь все громы, все бури, несчастья, проклятия рухнули на безумием созданный Город, шторм рушит с чудовищным треском деревья, Город по крыши захлёстнут морем, буря разбивает тяжёлые, пузатые корабли о верхние этажи дворцов и церквей, в огне молний загораются шпили и кровли, горит в аспидной чёрной ночи шпиль собора Петра и Павла, шпиль церкви Троицы, горит храм Исаакия, прежний, ещё со шпилем, горит шпиль Михайловского замка, горит Зимний дворец… треща, как громадный костёр, пылая, взлетает на пене шторма Исаакиевский мост, горит от зажигательных бомб Адмиралтейство, горит Сенат, огненным ураганом вздымаются великие пожары вдоль Мойки и вдоль Фонтанки, медленно рушится дом Адамини, а за Крепостью, в три четверти неба, разворачивается такое зарево, что тускнеют в нём все остальные пожары: горят аттракционы Народного сада, подожжённые немецкими лётчиками, и вода сверкает в чёрной ночи, отражая то красный огонь, то ослепительный белый, огненно-чёрная ночь, и проходят десятилетья, войны, смерти, рождения; петь я в этом ужасе не могу!.. и происходит вдруг таинственный поворот в сюжете. Таинственный поворот в сюжете. Гений ремарки: белая ночь. Город в развалинах. От Гавани до Смольного видно всё как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поёт соловей… В Шреметевском саду цветут липы и поёт соловей, в Летнем саду цветут липы, вечерний фейерверк в честь взятия Данцига, и чистой публике на потеху показывают пленных французов, и пленные турки, выписанные Екатериной в Балтийской флот, моют палубы русских фрегатов, вдоль решётки Летнего сада прогуливается пленный Шамиль, пленные шведы бьют сваи по берегам Фонтанки, пленные шведы мостят Невскую першпективу, строят деревянный Аничков мост, пленные немцы, каменщики и плотники, восстанавливают дом Адамини. В Шереметевском, как и в Летнем саду, цветут липы. Июньским утром по Летнему саду идёт Александр Сергеевич Пушкин.