На этот раз, однако, посреди стола красовалась поллитровка водки под видавшей виды этикеткой.
– Сколько лет выдержки? – пошутил гость, нарезая краковскую.
– Да нет, по рюмочке-другой можно же в кои веки, – оправдывалась хозяйка. – В прошлом году купила для печника, но обошлось. Уж и забыла о ей совсем.
В избе, несмотря на середину лета, было прохладно. В окнах занудно жужжали и бились о стёкла мухи. Прочие шумы сквозь бревенчатые стены пробиться не могли. Да и какие они могут быть в деревне? Троллейбусы-трамваи по просёлочным дорогам не ходят, ребятни тут, за озерцом, нет, разве что ворона каркнет.
Тихонько играло радио. Телевизор она перестала включать, только пыль машинально протирала с него. Было в избе удивительно чисто, опрятно, будто жила здесь молодая, глазастая баба.
Хозяйка подняла гранёную рюмку.
– Пилось бы да елось, – говаривал мой расписанный браком супруг, – да ишо не болелось. – Хозяйка в один приём опорожнила рюмку и пододвинула квашеную капусту гостю. Тот принялся за дело молча. Понятно, проголодался порядком.
– А сам заболел. Поджелудочная железа… – разматывала клубок воспоминаний хозяйка. – Повезли в город, там его и зарезали.
– Как зарезали? – поперхнулся гость.
– В больнице… На операционном столе и помер. Говорила ему: погодь, сама выхожу, настоями трав оздоровлю – нет, не поверил. – Она на минуту смолкла. – Давай по второй. Мой, помнится, сказывал: по одной нельзя – хромать будешь.
Мужчина взял бутылку, аккуратно разлил. Расправлялся с рюмкой он в два глотка, с расстановкой. Так же обстоятельно ел, тщательно хрумкая капустой, перемешанной горячей картошкой и политой подсолнечным маслом. Вскидывал свои дегтярно-чёрные глаза, уважительно внимал разглагольствованиям старухи.
– Мы с им ладно жили. Ещё до армии поженились. Совсем мальчонкой его я полюбила. А уж из армии вернулся бравым молодцем. Сапоги блестят, медали на груди и бляха на ремне огнём полыхают. А уж умелец был… Кол забьёт – яблоня вырастет. Любо-дорого было с им на энтом свете. Да вот ушёл. И сорока семи ведь не было. Вот как ты щас. – Баба Катя подтёрла побежавшую по щеке слезу кончиком платка, который с головы нипочём не стаскивала, зашарила по избе невидящими глазами, да запел тут на краю стола электрический самовар – отвлёк… Бабка засуетилась, нащупала заварочный чайник, безошибочно залила кипятком, накрыла видавшей виды тряпичной куклой в сарафане – пускай заваривается.
– Всяко-разно бывало, – продолжила она уже более спокойно. – И сладко, и… И вот дочку родили мы с им. Сейчас в городе. В научном институте робит. Хочу поехать очень к ей, внучек понянчить, только вот… Сам же знашь, не вижу ни черта.
– Что же она сама не приедет?
– Не может.
– Поня-я-ятно.
– Сабирушка, дорогой… – Баба Катя как-то вся подобралась, выпрямилась. – Я ж те говорила, в райцентр врач знамый приехал, глазник. Вон Толкушу нашего уже зрячим сделал. Свози меня к ему. Може, и мне мои прежни глаза вернёть?
– Когда? – не переставая жевать, спросил он.
– Завтра же, а чё тянуть! Вдруг не поспем, у нас таких, как я, поди, тыща.
Немногословен новый сосед у бабы Кати:
– Хорошо.
– Чтоб не припоздниться, надо бы поране.
– С твоим петухом и сыграю подъём.
– Ну, ты уж совсем! – вздохнула полной грудью баба Катя. Она знала, что сосед не откажет, однако всё равно волновалась – на кой-то день согласится ведь.
Уже ближе к полуночи вышла со двора за ворота, присела на пень от векового дуба, который лет сорок назад срезало молнией и который чуть было не раздавил её дом. С озерца доносились хоры лягушек, со степи веяло сладко-горьким дыханием полыни. Сколько здесь, меж озером и степью, всего произошло! И родилась, и родила, и в негодность пришла. Раньше ведь газеты с такими мелкими буковками деду читала, а теперь на сельпе вывеску не прочесть. Какой вывеску! Саму избушку продмага по внутренней памяти только и найдёшь. Зато нюх и слух обострились. Надо ж на старости лет!
– Не-е, жить можно! – назло напасти бросила во тьму баба Катя. Подняла глаза и уже про себя, не разжимая губ: «Только не поймёшь, чисто ли небо над головой и что пророчат звёзды к завтрему».
Ни свет ни заря баба Катя стала поглядывать в окошко на соседову насыпушку, вернее, прислушиваться – не брякнет ли щеколда на воротах, не взаржёт ли разминочно железный конь, на котором она должна отправиться в поход за зрением. Всё ж таки очень хотела напоследок увидеть своих внучек в городе глазами своими. И готова была за ради того на любую операцию, на любую боль, хотя по жизни не терпела никаких врачебных вмешательств в Богом данное состояние её организма – помнила судьбу мужа. В Бога-то она, грешная, верить верила, но сдержанно. Гром грянет – перекрестится… А так… Являлась на Пасху и Рождество в церковку на другой стороне деревни, но в последние два года изменила праздничной привычке. Почуяла она какую-то несправедливость к своему быстротечному присутствию на земле. Нет, не возроптала на Всевышнего, просто непонятная обида закралась в душу. И истока этой обиды баба Катя не находила.
Железного коня она в то утро оседлала впервые. Впрочем, не оседлала. сосед усадил её в коляску.
Она сунула вдоль тесной люльки свои ревматические ноги, трость, положила на колени сумку с документами, кошельком, расчёской, носовым платочком и – всё-таки! – крошечной в полиэтиленовом пакете иконкой, оставшейся от матери, натянула колясочную искож-накидку, Сабир поправил, и они поехали.
Утро выдалось ясное, но ветреное. Молодое солнце светило ярко и с каждой минутой набирало мощь. Такое бывает в этой степи – вместе с начинающейся жарой всё сильнее поднимался ветер. Защитных стёкол на мотоцикле не было. Сабир, как мотогонщик, надел дорожные очки, баба Катя зажмурилась и прикрыла глаза ладонью. Память рисовала ей картины юности, как они с отцом тряслись по этой вот дороге в райцентр на телеге, запряжённой смирной и пятнистой, как корова, конягой за какими-то удобрениями для колхозной пашни, которая раскинулась на другой от их дома стороне деревни, за церковью и клубом. Также трясло, также жарило солнце, и напирал ветер.
Частенько отправлялась она в степь и с матерью. Блуждали вне троп и дорог, собирая лечебные корешки, травы – полынь, ковыль, девясил… Дома провяливали, просушивали в тени, затем обрабатывали… Аптечными лекарствами сроду не пользовались.
Здесь, в пушистых ковылях, восьмиклассница Катя в первый раз поцеловалась. С однокашником – будущим мужем своим. Да уж, поцеловалась! – ткнулись друг в дружку носами, подбородками, вот и всё. А потом бегали, догоняясь, до самой одури. И не было границ ни степи, ни жизни. Раздолье, красота! У каждого ведь своя родина. Кто Волгой-матушкой хвалится, кто тайгой, кто морем, а у неё – степь, которая давным-давно быльём да новым ковылём поросла.
– Не зря ваш колхоз назвали «Светлым путём», – прокричал Сабир. Ветер мгновенно сорвал слова с губ и унёс в степной простор за мотоциклом.
– Каким путём? – расслышала баба Катя только последнее слово.
– Светлым путём, говорю, едем в райцентр, – напрягая связки, пояснил Сабир, усмехнувшись.
– Ох уж!.. – воскликнула баба Катя, – Пути светлы, да глаза слепы.
– Ничего, сегодня они слепы – завтра зрячи.
Прямо по дороге издалека навстречу приближался гонимый ветром шар перекати-поля. Мотоциклист притормозил, травянистый клуб подпрыгнул перед самым носом, врезался в руль, сухо скользнул по шлему и улетел. Сабир оглянулся: за мотоциклом – ничего, кроме пыли.
Баба Катя испугалась. По лицу её будто злая тень пробежала и хлестнула то ли сухой веткой, то ли колючкой. Она вжалась в коляску – не к добру это.
Минуту спустя мотоцикл зачихал и тихо встал.
– Что случилось? – забеспокоилась баба Катя.
Сабир не ответил, покрутил набалдашники ручек, слез с «коня», снял очки, опять взялся за руль и принялся ломать ботинком рычаг кик-стартера. Бесполезно. «Урал» безмолвствовал.