Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Согласитесь, многое на Западе менялось под воздействием примера СССР.

– Конечно. Кроме всего потому, что правящие круги увидели, что происходит. Ведь был действительно дикий капитализм, дети работали по шестнадцать часов… Капиталисты поняли, что надо уступать рабочим, надо как-то делиться своими богатствами, пошли на постепенные уступки профсоюзам.

– Судя по героям ваших первых книг, у многих советских людей была обостренная совесть.

– Вы знаете, это чувство постепенно уходило, потому что советский человек был сильно искалечен. Вот человек вроде моего отца что-то сказал, и его исключают из партии его товарищи, которые знают, что он хороший человек. «Кто за исключение этого врага народа?» И все поднимают руки. Это очень здорово описано в романе Александра Бека «Новое назначение» – человек действует против своей воли. Необходимость участвовать в каких-то решениях и даже карательных действиях вопреки своей совести убивала и саму совесть. Допустим, вашего товарища исключают из членов партии или, как в моем случае, из Союза писателей, и все поднимают руки… А вы, например, говорите: «Я воздержался». Значит, и вас тоже туда же. Люди с обостренной совестью просто гибли.

В конце концов советский человек приспосабливался, и в результате приспособления вырос не очень приятный гибрид. Последнее время советской власти я лично не знал таких, которые действительно верили в доктрину. Но я знал людей старшего поколения, дружил с Виктором Некрасовым, и они говорили: «Ну да, я вступал в партию на фронте, там другое дело».

Яркий пример: группа советских евреев выступила против государства Израиль, большинство из них не хотели, но их к этому принудили. Все объясняется бытовыми какими-то вещами: «вот у меня театр», «а мне надо лечить больных», «а мне надо еще что-то там». Но все равно это уже не романтика, это уже не честность и не совесть, это уже что-то другое.

– А вы чувствуете свою принадлежность к шестидесятникам?

– Я отношусь формально к шестидесятникам. Между прочим, шестидесятники – это последний всплеск романтизма. Ведь я советскую власть не любил, но все-таки думал, что в основе ее лежит что-то хорошее, но оно сильно искажено, а вот теперь мы вернемся к хорошему. Когда прошел ХХ съезд партии в 56-м году, говорили: возвращение к ленинским нормам. Мы все были воодушевлены тем, что люди выходят из лагерей. Стало быть, советская власть теперь будет другая. Она будет человеческая власть. И вот это двигало нами всеми, как бы потом наши судьбы ни разошлись. Вспышка оптимизма стала источником вдохновения, а следующие поколения были задавлены.

Я знал с детства: Сталин – это плохой, а Ленин – хороший, и довольно долго думал, что хороший. Потом уже в Москве стал читать книги, которых я не читал, и какие-то Ленина записки: этого к стенке, этого расстрелять, этого повесить. Я стал думать: «Что такое? А может, это он фигурально пишет? Может уволить с работы?» Стал спрашивать кого-то, мне говорят: «Нет. Вот это он имел в виду».

– С кем вы дружили из старших?

– Я близко дружил с Виктором Некрасовым, с Юрием Домбровским. Да, это были мои близкие друзья, несмотря на очень большую разницу в возрасте. С Владимиром Тендряковым… И с Твардовским я много общался и дружил. Он меня в самом начале моего пути очень одобрил. Рассказ «Расстояние в полкилометра» ему особенно понравился. Он меня позвал к себе, и целый вечер мы с ним сидели, и он меня так захваливал, что у меня уши вяли.

– Выпивали с ним?

– Много раз.

Он был просто очаровательный в личных застольях. Он любил петь песни белорусские… Но говорили и о литературе, и обо всем, но при этом интересно: когда был день рождения Игоря Александровича Саца, моего редактора, его 60-летие, Твардовский, который все время ругал советскую власть, сказал: «Выпьем за нашу советскую власть!» В нем была такая двойственность.

У нас была целая компания, в основном состоявшая из редколлегии «Нового мира»: Твардовский, Дементьев, Лакшин, Кондратович, тот же Сац, ну и я. И была одна женщина с двухкомнатной квартирой, мы туда приходили, каждый с двумя бутылками водки. И начиналось!..

Мне это сейчас кажется странным, я сейчас тоже выпиваю, понемногу, но чтобы пить так – это мне кажется уже диким. Мы приходили и сильно выпивали. Долгий вечер: часов в шесть сходились, за полночь расходились.

– Ну это под закуску?

– Под закуску – да. Вот эта женщина, она готовила закуску. И там велись душевные разговоры такие… И песни были.

– И вы принесли автору «Теркина» своего «Чонкина».

– Я сначала показал Сацу, своему редактору. Он говорит: «Никому не показывай – неси прямо Твардовскому». Я говорю: «Хорошо». И я понес Твардовскому.

Через некоторое время мне звонит его секретарша Софья Ханановна: «Александр Трифонович вас ждет». А у меня была такая оплошность: когда мы только познакомились, он меня спросил: «А как вас по батюшке?» – «Да ничего, меня можно Володей звать». Я увидел, что он нахмурился и говорит: «А кой вам годик уже?» Иронически. Я говорю: «Мне двадцать девять», и мне как-то стало стыдно, что мне так мало лет. Он говорит: «Ну что же, молодость – это недостаток, который быстро проходит». С тех пор, хотя у нас были очень хорошие отношения, он избегал меня называть как-нибудь. Он всех своих сотрудников звал по имени-отчеству. Допустим, Лакшин, на год моложе меня, был Владимир Яковлевич, а меня Володей Твардовский не мог называть и поэтому не называл никак.

И вот я прихожу, и он говорит: «Мой юный друх (он говорил х), мой юный друх, то, что вы написали, – это неумно, не остроумно, не талантливо… У вас один вор, другой, председатель, пьяница…» Между прочим, с пьянством «Новый мир» всегда боролся и вычеркивал рассказы о выпивках, хотя все сами были пьяницы. Как говорил Сац, «мы с вами не алкоголики – мы пьяницы». Твардовский вообще был запойный, и другие любили крепко выпить. Вы знаете, я относился к Твардовскому с большим пиететом, но тут он говорит: «И что это за фамилия такая Чонкин? Чонкин – таких фамилий очень много… Бровкин, Травкин (он улыбнулся), Теркин…»

– А вы в армии встретили Чонкина?

– Да, я встретил Чонкина в армии, но предыстория в литературе: в рассказе у меня был герой Очкин, а потом в повести «Мы здесь живем» Тюлькин, а потом появился Чонкин – они чем-то были сходны, развитие одного характера…

Я ему сказал: «Я с вами не согласен». «Ну хорошо, не согласны, давайте дадим почитать Дементьеву». Это был заместитель, такой очень выразительный, критик, очень образованный человек. Через некоторое время Дементьев позвал меня и говорит: «Вижу, у вас очень большой и серьезный замысел, но я, старый человек, его принять не могу». Я говорю: «Как это понимать?» «Ну вот вы знаете, у меня был такой эпизод в жизни, я когда-то был молодой литератор, плыл на пароходе по Волге, а там была делегация чешских учителей, и когда они узнали, что я тоже литератор, стали спрашивать, знаю ли я чешскую литературу…»

– А он Гашека назвал?

– Да, он назвал Гашека. И они так возмутились! Они сказали, что Гашек – это негодяй, эта книга – клевета на чешский народ и все такое. Он говорит: «Я себя сейчас чувствую чешским учителем, но я принять это не могу».

– А можно сказать, что Чонкин – отчасти Швейк?

– Конечно, когда я писал, то за этим были не только реальные прообразы, но и какая-то литература, начиная, может быть, от Дон Кихота и Тиля Уленшпигеля, ну и Швейк, и Теркин. Да, это все-таки предшественники.

Но Швейк – это бравый солдат, а Чонкин – герой законопослушный и пассивный. Просто события налезают на него… Я его еще называю «естественный человек в неестественных обстоятельствах». Когда его ставят на какой-то пост, он готов задание исполнить лучшим образом, но ему поступают всякие настолько противоречивые задания, что все их исполнить он не может.

– Вы любите своего Чонкина?

– Меня часто спрашивали: чувствую ли я сам себя в какой-то степени Чонкиным? В какой-то степени да.

4
{"b":"791214","o":1}