А сейчас снова пишу стихи. Редко, но пишу.
– В 1972-м в серии «Пламенные революционеры» у вас вышла биография народоволки Веры Фигнер, книга не только о ней, там и выпуклая фигура Желябова. Фигнер, причастная к убийству Александра II, дожила почти до девяноста, до 1942-го, когда и умерла своей смертью в Москве. А вы переосмысливаете эту тему? Или эта была какая-то дань романтизму юности?
– Это дань даже не романтизму, а осознанной необходимости. В молодости и в литературной молодости я вел себя не очень стандартно для советского литератора. Сначала меня охотно печатали (этот период был короткий), а потом неохотно. А в это время в издательстве «Политиздат» была создана серия «Пламенные революционеры», как я понимаю, специально для таких людей, немножко вольнодумных. Чтобы отвлечь их от описания современности. Там был замечательный редактор Владимир Новохатко. Думаю, что это была затея с каким-то тайным смыслом, он работал со сложными авторами. Печатались Трифонов, Окуджава, Аксенов, Гладилин. Всех нас постарались завлечь, а мне не хотелось, потому что я уже писал «Чонкина», но я понимал, что перспектив напечатать то, что я пишу, в ближайшее время не будет. Нам предложили список революционеров, начиная с декабристов, там были большевики всякие. Я выбрал Веру Фигнер, потому что подумал, что мне этот период действительно интересен. Он мне и сейчас интересен, и много иллюзий возникает, когда его изучаешь и думаешь о нем. Много общего я находил с тогдашним советским временем. Я уже был знаком с какими-то диссидентами… Меня интересовала революционная молодежь, история первых выступлений против царизма.
– Они совершают террор и приближают 1917 год и немилую вам советскую реальность, при этом руководствуясь самыми лучшими побуждениями, – у вас есть по-прежнему положительные ответы или теперь уже вопросы?
– Нет, вопросы вызывает, и мы с вами можем даже тут коснуться какой-то более острой темы. Но тогда это у меня была и правда вещь апологетическая. Это была советская литература, я работал в этих рамках, но написал там в конце: «Она дожила до девяноста лет и увидела дело рук своих», с намеком.
Какие у меня размышления современные? Действительно, чистые люди шли в революцию. Они выезжали за границу, там изучали медицину, или юриспруденцию, или еще что, погружались в Маркса и решали бороться за свободу, и возвращались домой. Не бежали за свободой куда-нибудь за границу, как теперь многие, а возвращались к себе, чтобы бороться за свободу в своей стране. Но как власть развращает, так и революция развращает людей, потому что они сначала идут с чистыми помыслами, готовы жертвовать собой, а когда начинают жертвовать и видят, что дело не сдвигается, переходят к другим методам борьбы и жертвуют уже не только собой, но кем-то еще. Например, Степан Халтурин был такой. Говорил Желябову: «Надо взрывчатки как можно больше».
– Взорвал Зимний дворец.
– Погибло множество людей…
– «Москва 2042» воспринимается как сатира на Солженицына, с которым вы немало бодались.
– Солженицын сказал, что я его жизнь на Западе описал «от копыт до перышек». Но я же знал ее только понаслышке. Когда я писал «Москву», то показывал некоторым знакомым, которые у него бывали. И мне говорили: «Хочешь, я тебе расскажу, как он там живет?» Я говорю: «Ни в кое случае! Я не хочу знать. Я пишу вымышленного героя». И для меня это был не спор просто с Солженицыным, а спор, выходящий за рамки спора человека с человеком.
– Я знаю, что вы в «Новом мире» видели «Матренин двор» в рукописи, где была пришпилена фотокарточка той самой Матрены.
– Да-да. Я это видел. Я считаю, что это был очерк, а не рассказ.
– Хочу спросить о вашей прозе, о которой не часто спрашивают. «Расстояние в полкилометра», рассказ 61-го года, где вы выступаете своего рода деревенщиком. Там у вас герой по фамилии Очкин, который прошел сталинские лагеря, но при этом заслуженно, и ему было и неплохо в тех лагерях, и, наконец-то, он, отрицательный персонаж, помирает. Эта проза была советской? Когда вы стали антисоветским?
– Как так получилось, что я был таким вроде примерным советским писателем, а потом стал диссидентом? А у меня не было никакой такой перемены позиции, резкого перехода – был путь развития…
В четырнадцать лет я спросил у бабушки: «Что ты думаешь про Сталина?», она сказала: «Я думаю, что он бандит», и бабушка больше, чем отец, рассказывала про его лагерь. И вообще смолоду я относился к советской власти… ну как вам сказать… не то что с желанием протеста… ну, иронически. Не очень почтительно. Но потом я написал первую повесть «Мы здесь живем». Это о целинном колхозе.
– И ведь вы были на целине…
– Да… И меня приняли в Союз писателей. Я тогда подумал: может быть, я как-то не так смотрел на жизнь, откуда-то снизу. А если объективно, ведь не зря столько людей умных, писателей, пишет положительное о советской власти, советских достижениях, о коммунизме и социализме… И попробовал с другой стороны. Меня устраивало, что такое социалистический реализм официально. Это правдивое, исторически конкретное изображение жизни в ее революционном развитии.
Революционного развития я не знал, но правдивое и конкретно-историческое меня устраивало. И я пытался быть таким. Я хотел быть советским писателем. Но не казенным… Меня с самого начала начали шпынять при самых моих наилучших, благонамеренных позициях.
Итак, я напечатал первую свою повесть, там много о колхозе целинном. Все хорошо. Советская пресса была замечательной, в основном хвалебная. Но один критик написал статью «Правда эпохи и мнимая объективность»: «Войнович придерживаться чуждой нам поэтики изображения жизни как она есть».
Вот я старался изображать жизнь как она есть. И когда я пишу, стараюсь избегать всякой предвзятости и односторонности. Например, я описывал тех же революционеров, сначала там были романтики, потом я увидел, что появилось много циников и прохвостов. Или, допустим, диссидентское движение. Я сначала тоже каких-то людей идеализировал… Ко многим я и сейчас отношусь в высшей степени положительно.
Но я хочу видеть людей объемно, любых людей. Даже если он герой, я смотрю, а где у него другая сторона. А если он подлец, я тоже посмотрю. У меня в книге «Монументальная пропаганда» Аглая Ревкина – такая фанатичка-сталинистка, но я в ней тоже нахожу человеческие черты. А в людях, к которым принято относиться с пиететом, иногда нахожу обратное…
У меня было еще советское одно давнишнее интервью, меня спросили: «Что вы делаете?» Я говорю: «Я продолжаю придерживаться поэтики изображения жизни как она есть».
Иногда в процессе развития я уходил в какую-то фантасмагорию, но не становился другим.
– Сатира заостряет черты.
– Да-да-да.
– А все-таки был же какой-то особый идеализм в советском человеке? Вспомним, например, вашу повесть «Хочу быть честным»: прорабу Самохину на душе неспокойно, потому что он не может сдать бракованное здание, или повесть «Два товарища»: два парня знают и любят стихи, один из них летчик. Отличные ребята! Это же советские люди?
– Это советские люди.
Вы знаете, советский человек прошел большой путь. Если говорить более широко, марксизм как учение создался в эпоху кризиса человеческого мировоззрения. Люди усомнились в существовании Бога, стала развиваться наука, и они поняли: науке все под силу, значит, Бога нет. Научно можно все исправить, и можно построить справедливый мир. Маркс точно написал, как его можно построить. И создалась в результате идеология, которая охватила умы. Почему свершилась революция? Кроме требований времени – прекратить войну и все такое – коммунистическая теория казалась очень разумной очень многим людям. И их обвинять нельзя, что они в это верили. Потому что говорилось: надо сделать то-то и то-то, чтобы построить справедливое общество.
Начали строить справедливое общество, но, если грандиозное здание обрушивается, значит, оно было на песке. Естественно, шло разочарование, потому что теория столкнулась с практикой, и вообще, коммунизм – от каждого по способностям, каждому по потребностям – нечто недостижимое. Потребности возрастают у человека, переходят всякую грань… А вот «от каждого по способностям, каждому по труду» – это социалистические идеи. Они в какой-то степени осуществимы.