Шайтан заглатывал куски и думал о том, как благородны иногда бывают люди. А также о том, что он, взрослый уже пес, ничего не понимает ни в них, ни в жизни. Почему мужчина не забыл его и вынес для него такую вкусную еду? Почему он, Шайтан, не покинул крыльцо и дождался благодетеля? На эти загадки его собачьи мозги ответа не давали.
«Все прекрасное всегда необъяснимо», – подумал Шайтан и добавил про себя, что было бы неплохо, если бы оно, прекрасное, заимело продолжение.
7
Откуда-то сбоку вплывает и занимает все изображение лицо полковника Шерстюкова, серое, недосыпное, квадратное, героическое, изрезанное складками отеческой заботы о солдатах и непроходимой глупостью. Он вздергивает набухшие веки и, рассчитывая на единодушный, благодарный, с криками «ура» ответ, прославляющий его стратегическую мудрость, размыкает губы. «Как воевали, сыночки?» – спрашивает полковник, по сути, равнодушно, но широко улыбаясь тридцатью двумя имплантами, сработанными для него по военной скидке в московской клинике, и исчезает засвеченный и пересиленный солнцем.
Тяжелое дневное солнце.
Алексей касается бурой брони, тотчас, ожегшись, отдергивает руку, дует на пальцы и, крепко матюгнувшись, сплевывает под скаты. Ребятишки смеются. Он расстегивает верхние пуговицы х/б, потная грудь с наслаждением ловит хоть какой-то, хоть слабый ветерок, возникающий при движении бронетранспортера.
Бабочка. Откуда в горах заурядная белая капустница? Залетела из Подмосковья? Она то садится на броню, то, вычерчивая неадекватные кривые, вьется над его кирзачами. Обгоняет БТР и снова возвращается к его сапогам. Что они ей дались? Что-что? Аромат его портянок? Балдеж от гуталина? Ребятишки снова смеются.
На броне их трое. Он – с подствольником, Витек и Серый – с «акашами». Лепешка Витькиных часов стреляет зайчиками, слепит и смешит Серегу. Неторопливой гусеницей вползает колонна с равнины в подъем, в ущелье, заросшее щетиной «зеленки».
Вся колонна – пять единиц, он видит ее словно взглядом сверху, словно с винтокрылой «вертушки». Впереди, придавливая пыль, катит БМП с пушчонкой, за нею их БТР и два УАЗа со взводом мотострелков; замыкает колонну еще одна БМП, где водилой Олег Терентьев.
Витек всматривается в дорогу, курит глубокими, до задышки затяжками, отстреливает окурок щелчком.
– Блядь, – говорит он. – Колонна. Ни головного дозора, ни боевого охранения. Чистый голяк.
– Не виляет, – определяет Серый. – Шерсть – стратег, дело знает.
– Говно он. Сюда бы его жопу. В том месяце такую же колонну подставил – забыл? Нормальный ход?
– Прорвемся, мужики, – отвечает Серый. – Что главное в танке? Не бздеть.
«Главное, – думает про себя Алексей, – вернуться живым. Я – козел. Мечтал о войне и победах. А войны нет, есть грязь, вонь и сплошная тупость. Впрочем, наверное, это и есть нормальная война; когда собираешься на войну, надо знать, что она такая, другой не бывает».
Слева – гора, справа – обрыв, дорога проложена по неширокой полке. Грузные, лобастые камни, проволока плотных кустов цепляется за броню.
Солнце припекает, гнет к земле. Красные, оранжевые, зеленые круги блуждают под веками. Он вдруг видит Дашку, ее серые глаза и легкую светлую челку над ними. «Ладыгина, это ты?» – «Я, Ребров, я». Ему нравится быть ее мужчиной. Он качается в «качалке», дерется на ринге и бьет кого-то в челюсть, он прыгает с парашютом, ныряет в ледяную прорубь, стреляет и преследует бородатых – ради нее; пусть знает, что ее мужчина самый смелый, самый сильный на свете, ему нравится соответствовать ее идеалу, ловить в обращенном на него взгляде синий огонек восхищения. Расшвыривая желтую листву, «хонда» несется на рассвете по Воробьевым горам. Дашкины руки сцеплены в надежный замок у него на груди. Спиной он чувствует ее тепло, ровный, неиссякаемый жар. Ее губы касаются его затылка, и дрожь пробивает его током до самых оконечностей. Мотоцикл влетает в пустынный парк. Кожаная куртка-косуха летит на землю. И вот девчонка уже пластается на ней, голая снизу, с остренькой вершиной пупка, с дымящимся, гудящим, зовущим в себя меховым треугольником, и он тянется к нему рукой, всем существом своим, всей своей ничтожной человеческой жизнью, которая может продлиться только в нем.
Он открывает глаза; несгибаемое его естество распирает ширинку, ласкает мозги теплом и надеждой на встречу, которая обязательно состоится и будет такой, какой только что нарисовалась в мечте. Он улыбается – солнцу, броне, дороге, лесу, ребятишкам, жизни, которая так хороша.
Молния и гром бьют одновременно; крики, свист, вой, мат; треск пулеметов, аханье пушек, разрывы гранат. Стреляют все, кто может, и куда попало. Он видит: из передней БМП выпрыгивает и тотчас, срезанный очередью, валится под гусеницы старлей Подавалов. Алексей успевает приметить, что кровь такая густая, что стоит темной лужей и не впитывается пылью дороги.
– Слева, за камнем! – кричит Серега. – Хуячь!
Он наводит свой подствольник на камень, но выстрелить не успевает. Кусок встречного огненного железа отсекает ему два пальца, чиркает по черепу и начисто отрывает ухо. «Бабочка не балдела от портянок, – проносится в уме, – она предупреждала».
Он видит склонившееся над ним лицо с седой бородой, ухмылку. «Пидор православный, оклемался?» И – крик: «Хасан, тут еще один христосик не сдох! Вяжите его и – к Омару». Пушчонка БМП жалко свесилась набок, на ней болтается чья-то каска, Подавалова, что ли? Он кашляет, он задыхается от дыма, но его заставляют встать и пинают ногами, чтоб стоял. Тычками и ударами гонят к лесу, и он подчиняется. Витька и Серега разорваны в клочья, ему приходится через них перешагнуть, и часы на Витькиной руке моргают ему в глаз ослепительным бликом прощания.
Он трогает себя за ухо, вернее, за то место, где оно обязательно должно у человека быть. Он шарит по голове, ищет ухо и не находит его. Пальцы в крови, ему больно, он кричит.
И просыпается.
Он смотрит на зеленые цифры часов и рывком садится на кровати. Ему душно. Он утирает взмокший лоб, закуривает то, что нашаривает на столе, и наливает себе водки. Механически отмечает, что водка на исходе и надо бы купить еще, потому что водка – она как хлеб, без нее не проживешь. Полковник Шерстюков. Почему он снится так часто? Лешка Ребров пришел воевать за Россию, но из-за мудака Шерстюкова в первом же бою был изувечен и попал в плен. Шерсть во всем виноват. Лешка поклялся, что, если когда-нибудь, где-нибудь он встретит Шерсть, он с ним поговорит. В жизни все так, но за каким эта сука Шерсть пролез в сны?
Долбаные сны войны. Он давно заметил их подлое свойство: они являются тогда, когда он с вечера не добирает дозу. Если доза достаточна, он спит спокойно и его посещают другие сновидения. Снится море, гладкие волны, спокойный и могучий Лондон, белый корабль и красивый дом с бассейном, в котором он когда-нибудь будет жить. Полковник и Дашка не снились ему давно. Почему они вдруг возникли, зачем? Не хочет он ничего вспоминать, память собственную не любит, можно было б вырубить ее, как звук в телевизоре, вырубил бы с охотой. Слава богу, что помнить отчетливо и взаправду почти ничего не осталось, многое уже забылось, перепуталось, слилось и срослось с другими событиями, лицами, датами, провалилось в колодец неверной памяти, в озеро крепких напитков. Тогда зачем этот сон, к чему бы? Точно недопил, решает он, и дает себе слово укрупнить дозу, чтобы больше такое не повторилось. Он начинает собираться. На часах начало четвертого, к четырем придут с ночи рыбаки, и, значит, он снова должен ждать их в секрете на верхнем шоссе. Он заедает водку колбасой и черной подсохшей горбушкой, быстро пьет то горьковатое и теплое, что называет кофе, влезает в камуфляж, ступает в корявые, трущие по лодыжкам сапоги, прихватывает пушку и выходит в темноту, в ночной холод. «Гольф» заводится с полоборота, он снова закуривает, откашливается, включает фары, сидюшник – что-то на английском, непонятное, зато забойное, разгоняющее сон и сомнения, и выкатывается на большую дорогу к морю.