Б. В. Томашевский во главе литературоведов‐формалистов
После статьи А. К. Тарасенкова в «Новом мире», в которой он «вскрыл» космополитизм в литературоведении, все «попугаи Веселовского» моментально получили непонятный ярлык «космополитов». Этот термин в 1948 г. не столько ассоциируется с национальностью (лишь с января 1949 г. он вместе с прилагательным «безродный» станет знаменем погромщиков), сколько синонимичен раболепию и низкопоклонству перед Западом: «Всякие научные аналогии были окрещены “космополитизмом”, термином, которому придавали страшное (“политическое”) значение»[115].
Именно с этих позиций написана редакционная статья «Литературной газеты» в номере от 20 марта 1948 г. – В. В. Ермилов должен был отразить в газете линию аппарата ЦК:
«…Революционным и материалистическим традициям передовой русской критики противостояла буржуазно-либеральная наука. Одним из “столпов” этой науки был А. Веселовский.
Литература под пером Веселовского теряет свой живой, человеческий, общественный, свой национальный характер. В его работах она предстает перед нами вне времени и пространства. Реальная жизнь с ее классовой борьбой, с ее жестокими противоречиями, столкновениями различных социальных групп, жизнь, взятая в ее бурном, революционном развитии, с ее набатным гулом народной борьбы за свободу, – все это остается где-то там, “внизу”, все это уже совсем неразличимо. Взгляд ученого-космополита воспаряет вверх, он скользит над жизнью, он витает в мире мертвых абстракций, условных схем, неизменных, устойчивых сюжетов. Холодными, равнодушными глазами окидывает он бессмертные художественные творения, в каждое из которых писатель вложил свою душу, свои заветные, кровные мысли, чаяния, надежды, призывы. Чуждый народу, такой ученый чужд и национальной гордости»[116].
После такого вводного раздела неминуемо появлялся с мешком на голове тот, кто будет представлен в качестве ученого-космополита широкой читательской аудитории. В данном случае им оказался профессор филологического факультета ЛГУ пушкиновед Б. В. Томашевский:
«Вредная и лженаучная концепция А. Веселовского является не чем иным, как одной из разновидностей буржуазного космополитизма. Именно отсюда идут у последователей Веселовского и отрицание своеобразия могучей русской национальной культуры, и рабское низкопоклонство перед иностранщиной, и бессмысленная “охота за параллелями”, формальными соответствиями в литературе разных народов. Перед нами статья Б. Томашевского “Проза Лермонтова и западноевропейская литературная традиция” (“Литературное наследство”, т. 43–44. М. Ю. Лермонтов. 1. М., 1941). В небольшом вступлении автор пишет о русской литературе:
“Пути ее исторического становления подлежат исследованию с двух сторон. Основным фактором ее возникновения, роста и созревания явились условия русской жизни той эпохи; отдельные этапы ее развития должны быть изучены и осмыслены в свете этих условий, в свете социальной и культурной обстановки того времени. Вместе с тем, русская проза 30‐х годов формируется не изолированно, а в теснейшей связи с прозой западноевропейской, используя ее исторический опыт. Таким образом, возникает еще один аспект исследования – историко-литературный в узком смысле этого слова; в этом аспекте и строится настоящая работа”.
Если верить Б. Томашевскому, русскую литературу, оказывается, можно изучать “и так, и этак”. Можно изучать ее развитие в свете социально-исторических условий. Так изучали нашу литературу Белинский, Чернышевский, Плеханов. Такому пониманию литературы учил нас Ленин, учит И. В. Сталин. Но можно, видите ли, изучать литературу и по-иному, – отбросив социальные, классовые, исторические понятия, искусственно отделив литературу от породившей ее жизни, безжалостно откинув все, что выходит за пределы чисто литературного ряда и хоть чем-нибудь напоминает о живой, общественной жизни. Так изучал русскую литературу А. Веселовский. И именно так предлагает изучать литературу проф[ессор] Б. Томашевский.
Наша русская жизнь с ее непрерывными, напряженными духовными исканиями, с незатихающим народным движением против гнета и насилия, многовековая борьба за всеобщее счастье, борьба с чужеземными “трехнедельными удальцами” и с русским самодержавием – душителем народной свободы, – все это нисколько не интересует ученых-космополитов, все это они пытаются отбросить, как нечто второстепенное, маловажное для науки.
А вот мелочное, крохоборческое сличение отдельных фраз и оборотов, выяснение, откуда взял или мог взять русский писатель ту или иную мысль, у кого он ее позаимствовал, какой международный “маршрут” проделала та или иная художественная деталь или мотив, – это, по уверению космополитов, и есть подлинное литературоведение»[117].
А на следующий день, 21 марта, Борис Викторович был проработан в газете «Известия» – там была напечатана статья М. М. Корнева[118] «С формалистических позиций», где рассмотрены статьи пушкиноведов С. М. Бонди, Б. В. Томашевского и А. Г. Цейтлина, вошедшие в сборник ИМЛИ «Пушкин – родоначальник новой русской литературы» 1941 г. Причем Б. В. Томашевский предстает главой литературоведов‐формалистов.
«Реакционные классы и их идеологи всегда стремились скрыть от народа свободолюбивые, демократические традиции русской литературы – традиции Радищева, Пушкина, Герцена, Белинского, Чернышевского, Некрасова, Салтыкова-Щедрина. Злостно извращая идейное содержание и общественное значение их литературного наследия, буржуазные литературоведы стремились в своих “исследованиях” лишить русскую литературу высокой идейности, ее национальной самостоятельности, пытались низвести ее до уровня ученической, подражательной и зависимой от иностранных источников. В этих походах против наследия русских классиков, как известно, не последнее место занимали и формалисты.
Литературоведы-формалисты провозгласили безыдейность литературы основным принципом своей эстетики. В своих “трудах” они пропагандировали “независимость” художественной литературы от общественной жизни, поощряя тем самым стремление наиболее отсталых писателей уйти от современности в мир “чистого искусства”, безыдейности и аполитичности.
Реакционная сущность формалистических теорий давно уже разоблачена советской критикой. Однако формалистические влияния еще не окончательно изжиты и в наше время, в особенности в работах по изучению наследия русских классиков. В этом отношении весьма показательны статьи о Пушкине, принадлежащие Б. Томашевскому, С. Бонди и А. Цейтлину – литературоведам, проделавшим большую и нужную текстологическую работу, но допустившим крупные идейные ошибки в попытках раскрыть и объяснить художественное и общественное значение творчества Пушкина.
В статье “Поэтическое наследие Пушкина” Б. Томашевский сводит поэзию Пушкина исключительно к совокупности формальных приемов. Творческое наследие великого поэта рассматривается им в отрыве от социально-политических условий русской действительности и в отрыве от мировоззрения писателя. Принижая идейное содержание творчества Пушкина, Томашевский полагает, что гениальность Пушкина определялась его способностью усваивать традиции… иностранной литературы. Великий поэт выступает в его статье не как родоначальник передовой русской классической литературы, а как своеобразный комбинатор разного рода формальных приемов, заимствованных им в западноевропейской литературе.
Б. Томашевский старается доказать, что Пушкин был всего-навсего смышленым учеником иностранных писателей. Так, например, структура пушкинской поэмы “Руслан и Людмила” была, оказывается, заимствована у Вольтера, Ариосто, Виланда. “Русалка” Пушкина звучит “вполне во вкусе западных баллад”, баллада “Жених” написана строфою немецкой “Леноры”, ”Гаврилиада” – в духе “художественных систем” Вольтера и Парни.
Одним словом, по мнению Б. Томашевского, вся поэзия Пушкина подражательна; творческое наследие великого поэта представлено заимствованной у иностранных писателей формальной системой, которая возникла и развивалась независимо от общественных идеалов Пушкина»[119].