Он больше всего сейчас желает услышать от Эмы эту её тайну, которую она наверняка постыдной считает, ведь сама на такие темы говорила крайне редко и очень смущалась, когда он затрагивал случайно или в шутку задавал ей неудобные вопросы.
— Знаю, Эма, знаю.
— Я смотрела на себя, вспоминала, как мне было хорошо с тобой. Только с тобой, всегда только с тобой. Я вспоминала и думала, что без тебя сохну и умираю, как больное дерево… внутри пустоты столько, и она такая… такая плотная, ядовитая пустота — тянет меня в разные стороны, а тело не выдерживает и болит-болит-болит — знаешь, как болит? — и в конце от меня не остаётся почти ничего — ветки, гнилые листья, кора, жалкий остов. Срубить некому, и даже тебя нет, чтоб добить. Но вот ты приехал и теперь я знаю, что…
— Эма.
— … ты приехал за мной. И ещё знаю, что если я уеду, то вернуться сюда уже не смогу. И с тобой быть не смогу, потому что боюсь. Что мне теперь делать?
Он смотрит на разметавшиеся по постели и крашеным доскам светлые волосы, на выпроставшийся из-под тонкого матраса угол простыни, на рубашку и брюки, комом лежащие в стороне, и рыжие полосы света на полу, и всё это находит красивым. Где она, там красота и весенняя нега, даже если вокруг разруха и отчаяние. Даже если в ней самой разруха и отчаяние.
— Я скажу, что тебе делать, — он ловит поцелуем прерывистый вздох с яблочных губ и оставляет Эму — всего на несколько мгновений — устраивает её на боку, поглаживает бёдра, линию талии и грудь, несколько раз проводя ребром ладони по ложбинке и накрывая горячей рукой мягкую округлость. — Закрой глаза. Не вспоминай ни о чём сейчас. Не думай. Не бойся, я ведь тут, с тобой.
Эма послушно закрывает глаза и позволяет обнять себя крепче. Он с ней, она его чувствует, это не сон. Наконец-то не сон и не воспоминание, ставшее почти реальным от её отчаянных попыток забыть, где она и где он, и представить, что они снова рядом.
Эма послушно закрывает глаза. Он здесь — перебирает светлые пряди и говорит, что не отпустит, что с ней будет до конца, хочет она этого или нет, и им ещё много лет назад суждено было вместе быть — это правда, это судьба, она ведь так верит в судьбу. Говорит, а потом, тяжело дыша в её затылок, входит сзади. Ей редко раньше нравилось такое — он помнит, как она просила взглянуть на неё, хоть ему самому было бы приятнее, чтоб она в такие моменты не видела перед собой его лицо, изуродованное старыми порезами. Сейчас она отвечает тихим томным стоном, вытягивается в его руках, а он целует щёку и толкается снова в сопротивляющееся, не поддающееся её собственному уже не скрываемому желанию, тело — у неё, похоже, давно никого не было. Никого. Он знает — не было именно его. Его, его, его ей не хватало, и она признаётся в этом, шепчет без остановки одно и то же: «Как я ждала тебя. Как ты мне нужен».
— Ну, подожди, пожалуйста, подожди, — она не объясняет, просто вдруг приподнимает дрожащую ладонь, а другой прикрывает глаза.
— Что, не с кем тут было, да? — он заставляет себя остановиться, чтоб не причинить ей ни лишней боли, ни вреда, а перед глазами — алый закат да алые её щёки. Любовь тоже алая. Как и злость. Как и зависть. Как и кровь. Подумать только, пару часов назад он хотел выпустить её, всю до последней капли, тому пареньку, который назвал Эму ласковой сестрой, а сейчас готов что угодно отдать за то, чтоб сама Эма говорила, какая алая её любовь к нему, уроду и убийце.
— Тебя рядом нет, вот и не с кем. С любым была бы, убеди он меня, что тобой является. Но всё равно никак. Никак-никак-никак-никак-никак… Я никто без тебя. Существо непонятного пола, уродливое, больное, неговорящее. Ты знаешь, что можно умереть от одиночества? А я теперь уверена, что от разлуки погибаешь быстрее. Ведь тогда кончину приближает каждая мысль о том, как было хорошо раньше, вдвоём, — у неё дыхание сбивается от плавных заполняющих движений, туго в груди, сердцу места нет, и слова, сливающиеся одно с другим, превращаются в исповедь. — Я всё думала: ещё чуть-чуть и мне удастся растерять себя здесь, мне удастся отвыкнуть от тебя, забыть тебя, я стану другой, я не буду бояться прошлого, не буду бояться потерять тебя, потому что тебя уже и знать не буду. Не вышло… не вышло у меня… я пыталась вернуться назад, к тебе.
— Что?
— Однажды… Дай, дай мне посмотреть на тебя, — она не просит — умоляет, и, когда он, сжалившись, переворачивает её на спину и толкается сильней, она хватает ртом воздух и медленно проводит кончиками пальцев по бровям, векам и крыльям носа, по губам, рубцам и линии подбородка — узнаёт родную жизнь наощупь, словно слепая, хоть у самой медовые глаза распахнуты. — Однажды я ушла отсюда. Долго ловила попутки, в конце концов один добрый человек согласился подвезти меня, хоть я была без обуви и выглядела… не важно. Он согласился, даже не говорил со мной особо, лишь спросил, куда именно мне нужно в Токио. Я забылась, я сказала: «Домой…» и… я назвала его твоим именем! Я сказала: «Отвези меня домой, Харучиё». Не спрашивай, я не знаю, я не знаю-не-знаю-не-знаю, что на меня нашло! Но я назвала, и тогда поняла, что я возвращаюсь не в мир, а к человеку. А если я возвращаюсь к человеку — это значит, что я не часть мира, а часть человека.
Она говорит и гладит его волосы, в конце отводит взгляд, то ли стесняясь, то ли ожидая упрёков, но в ответ слышит:
— Если это действительно так, то ты — лучшая моя часть, Эма.
И она не знает, какие слова подобрать, чтобы сказать о своей любви, ведь теперь, что ни произнеси вслух, всё не то будет. А ей так хорошо, до одури хорошо сейчас с ним, будто и не было этих восьми месяцев тоски и отсутствия. У неё кружится голова от тепла и тяжести тела сверху, от рук, жадно оглаживающих грудь и прижатые к его бокам бёдра и колени, от мелькающих трещин на потолке. И она готова, правда готова забыться окончательно, броситься в этот омут и утонуть в нём, но вдруг шибает в голову мысль о том, что она не у себя дома, нет-нет-нет, дом уже не тот, дома вообще нет, есть только община, и она в ней. Одна. Без него. Он приехал, чтобы её сломить, чтобы вернуть туда, где все беды будут повторяться, где нет ни мира, ни покоя — в общем, где всё будет по-старому.
— Не надо, я прошу тебя, не надо… — в панике шепчет она и пытается оттолкнуть, хоть у самой перед глазами мутнеет, бешено колотится сердце, сотрясается мир вокруг, и хочется лишь одного — чтоб он был в ней до конца и ещё хотя бы немного после. — Не надо, я же…
«Ты же… что?» — хочет спросить он. — «Не пила противозачаточные за ненадобностью? Забыла попросить, чтоб хотя бы презерватив натянул? Вообще не хотела меня и всего этого вот?» Не говорит. Сжимает пальцы на её затылке, натягивая волосы, губами мажет по коже на шее, но чувствует — Эма сдалась окончательно; замечает, что ресницы её стали совсем мокрыми, а на висках появились едва заметные дорожки от слёз. Поступить с ней так отвратительно он не может, и резко выходит, а она, задыхаясь одновременно от удовольствия и страха, трогает липкую влагу на своём животе и не верит, что он всё же к ней прислушался.
— Спасибо, — это слово ему лишь по движению губ понять удаётся.
Она поворачивается на бок, подтягивает колени к груди, кое-как пытается прикрыться тонким одеялом, но в итоге просто прижимает его к себе и прячет лицо в его складках. Теперь она выглядит маленькой и брошенной, и он, не зная, в каком утешении она сейчас нуждается, прижимается щекой к её хрупкому плечу и говорит тихо, чтоб не спугнуть:
— Эма, у меня есть отличный план. Он только для нас двоих. Вот, послушай. Ты сядешь в машину, поспишь по дороге, а ты хочешь спать, я знаю. Я буду вести осторожно, чтоб ты не проснулась. Потом, дома, пока ты будешь лежать в ванне со своей любимой ароматной дрянью, я закажу еду, которую ты любишь, которую мы любим. Ты наденешь свой сиреневый мягкий халат, мы сядем у окна и будем ужинать, глядя на город сверху. Так и сделаем, м?
— Дай мне несколько дней, — просит она, и голос её почти что мёртвый.