Литмир - Электронная Библиотека

Эма имела в виду совсем не тот плен, который он вознамерился ей сейчас устроить. Он понимает это, когда давит на её плечи, заставляя опуститься коленями на матрас, когда обнимает её, обхватив рукой поперёк груди, когда, убрав в сторону волосы, целует её шею и слышит тихое:

— Мне теперь этого нельзя.

А сама — руки поближе к груди и крепко-накрепко в замок, словно чем сильнее она сдавит собственные пальцы, тем более надёжными будут казаться её слова. Он улыбается, она не видит, для неё — поцелуи по позвонкам, горячее дыхание и, вопреки запрету, лёгкое, совершенно невинное прикосновение к ямке меж ключиц. Он чувствует, что Эма заволновалась, дышать стала чаще и глубже, то ли стараясь лишнего контакта избежать, то ли, напротив, желая с каждым вздохом оказаться ближе к его рукам. Он перекидывает её волосы на плечо и уже в другую щёку целует, а потом шепчет на ухо:

— Что за жизнь такая, в которой ни говорить нельзя, ни спать с тем, в ком откровенно нуждаешься, а?

— Такая вот жизнь. И она лучше… лучше той, в которой всё можно… — Теперь только словами у неё осталась возможность сопротивляться, ведь он, накрыв своей ладонью её руки, разрушил разом запрет. Её терпение сроком в восемь бесконечных месяцев разрушил.

— Правда лучше?

Она кивает несколько раз и даже согласно мычит, но выходит это слишком жалобно и слишком лживо. Слёзно слишком. Вымученно.

— Правда лучше, Эма? — с явным напором произносит он и незаметно для неё, с закрытыми глазами замершей в ожидании запретного — нет, запрещённого — расстёгивает ещё несколько пуговиц на рубашке. — Скажи словами, если это действительно так, и я уйду. Клянусь, сразу встану и уйду. Оставлю тебя в этой твоей… счастливой жизни одновременно со всем и без всего. Будешь и дальше частью своего чистенького мирка. Только скажи, что ты действительно именно этого хочешь. Скажи мне сама, чтоб я ушёл.

Она бросает взгляд вниз и видит уже расстёгнутую свою рубашку, одними углами заправленную за пояс брюк, и его раскрытую ладонь в жалких миллиметрах над своей бесстыдно оголённой грудью.

— Нет… не хочу… не могу… нельзя. Мне нельзя этого, понимаешь?

— Не понимаю, Эма. Дома всегда всё, что угодно, можно было. Ты же помнишь, как было дома?

Она, истосковавшаяся по близости и нежности, теперь болезненно отзывчива к каждому новому прикосновению: дрожит и давит на выдохе стоны, готовые вот-вот с губ сорваться, когда он, едва касаясь костяшками пальцев, оглаживает не тронутую солнцем, чудом сохранившую белизну и мягкость кожу, когда обводит открытую грудь — раньше видел её в шёлке и кружеве, сейчас же просто в своих руках, потому что белья Эма теперь тоже не носит, по крайней мере под рубашкой у неё ничего нет. Её мотает от «у меня теперь нет дома» до «мой дом здесь», и путь этот короткий, как линия поцелуев, которые он оставляет от подбородка до ключиц, упиваясь ответным трепетом, тихими вздохами, запахом лета, пота, яблок и её собственным, дурманящим голову, словно в первый раз.

— Я не знаю… я не хочу. Нет, мне нельзя. Здесь нельзя этого. Здесь спокойно, а я останусь здесь. Насовсем. Я хотела с тобой насовсем, но не судьба. Не получается. Всё повторится. И это тоже… сейчас… Мне этого нельзя… это плохо, это грязно, это зависимость. Больная зависимость… больная я… нельзя быть зависимым, нельзя, невозможно… невозможно так любить кого-то. Почему именно я люблю? Почему именно тебя? Зачем ты появился? Зачем я тебя узнала? Нет! Нет-нет-нет-нет-нет… — она говорит всё тише и тише, ещё больше оседает под напором нетерпеливых поцелуев и нетерпеливых рук, хоть и так стоит на коленях, пока не упирается лбом в белую жёсткую простыню.

— Да что ж тебя ломает так, а? Как тебе мозги здесь так здорово промыли, Эма? Эма, скажи… ну, скажи, что тебе тут наговорили такого, что ты всё забыла, меня забыла, нас забыла? — он поднимает её, снова прижимает к себе спиной, позволяя откинуться на своё плечо, снова спускается губами по шее и ниже, но теперь быстрее, откровеннее, жарче, повторяет одно и то же: — Эма, ты ведь моя, моя, моя, моя, моя, моя, моя… — Мягко прихватывает губами кожу на груди, приближается к ягодно-розовой вершине, в конце концов и её вбирает в рот, языком обводит, словно пробуя на вкус.

— Помоги мне, — хриплым шёпотом произносит Эма и неосознанно подёргивает плечами, позволяя окончательно снять с неё рубашку — жест из прошлого, когда не нужно было убеждать себя в том, что нельзя принадлежать кому-то просто потому что любишь, что принадлежать вообще нельзя. Когда-то она отдавалась из-за этой самой любви и принадлежать готова была вечно. Сейчас её пугает общее прошлое, заполненное, словно мусором, неудачными попытками построить семью, о которой она так мечтала. Сейчас пугает новая попытка, которая может стать лишь очередной, но на которую он сам возлагает такие надежды и выводит обещания одно за другим губами на её груди.

— Помогу, — так же тихо и вкрадчиво отвечает он, обдавая тёплым дыханием блестящую от влажных поцелуев кожу. — Я помогу, только разреши, Эма. Можно? Можно я помогу тебе?

Та Эма, которая каждый день ранним утром, когда рассвет ещё только зачинается, чистит овощи на кухне, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая моет посуду и прибирается в столовой, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая работает в теплице и в огороде, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая делает всё, чтобы забыть себя, умерших родных людей и единственного живого, который ей до слёз, до крика нужен, сказал бы «Нет».

Та Эма, которая восемь месяцев изо всех сил привыкала к отсутствию, сказала бы «Нет».

Та Эма, которая всего час назад собирала яблоки и с каждым яблоком теряла надежду, сказала бы «Нет».

Та Эма знает, что его помощь выйдет боком ей самой.

Та Эма умная. Та Эма никогда не согласится.

Эта Эма соглашается.

Она правда старалась быть той, но сейчас смысла нет даже думать о ней. Эта Эма ни словом, ни движением не препятствует, когда он подкладывает ладонь ей под голову, ведь в её новой постели, как оказывается, даже подушки нет, и когда снимает с неё брюки и бельё, которое она всё-таки носит.

— Куплю тебе самое красивое, когда вернёмся, — говорит он перед этим, с лёгким нажимом огладив кончиками пальцев простую белую ткань с маленьким влажным пятнышком внизу.

— Не издевайся надо мной, пожалуйста.

— Я и не думал, Эма, — она замирает то ли от предвкушения, то ли от страха, что нарушает запрет, когда он, плюнув на свои пальцы, опускает руку, растирает слюну и скудную смазку, пытаясь пробудить её отвыкшее от ласки тело, двигает пальцами вверх-вниз, вверх-вниз, чуть глубже с каждым разом, и её от этих то медленных, то быстрых движений прошивает насквозь и стыдом, и острым болезненным наслаждением.

Она однажды позвонила и сказала: «Не ищи». Потом Майки сказал то же самое. Перед этим, правда, сообщил, где она и что с ней — его-то она успокоила, как порядочная сестра. Он вроде бы даже был у неё вначале, но понял, что бороться с ней и везти её обратно насильно бесполезно — сбежит потом куда-нибудь снова, только адреса уже не сообщит. Лучше пусть остаётся на месте.

Да, Майки сказал, где она, а после добавил: «Не ищи».

Не ищи — значит, не приезжай, не мешай, не докучай, не мотай душу.

Ты не ищи.

Я не ищи.

Он не ищи.

Кто не ищи?

Как не ищи?

Как не ищи?

Как не ищи?

Как? Как? Как?

Как, чёрт возьми, не ищи, если нет её, а надо, чтоб была?!

Теперь она есть. Теперь она никуда не сбежит. Теперь она сама открывается в его руках, тянется к нему, обнимает за шею, привлекает к себе, целует скромно, будто извиняясь, тут же прикрывает глаза, избегая тёмного изучающего взора напротив, и говорит:

— Наверное, так и должно было случиться, чтобы ты приехал. Я предвидела.

— Как, Эма?

— Иногда перед сном или перед тем, как зайти в баню, я раздевалась и смотрела на себя и… господи, какая же я… — он сгибает пальцы, вызывая у неё новый надрывный стон, который Эма заглушает, прижимая ладонь к губам. — Я смотрела на себя и прикасалась к себе здесь… здесь… здесь… — она дрожащей рукой дотрагивается до того места, куда он толкает пальцы всё сильней и сильней, потом выше, до живота, груди и шеи, — и знаешь, что я вспоминала?

4
{"b":"788870","o":1}