– Были бы язвы, я бы давно уже сидел с этими язвами у себя на мызе, ты же знаешь, чем я живу, – ядовито усмехнулся Рене. – Я просто не хотел с нею пить. Для тебя она – служба, а мне довольно и моих московских чучел.
– А со мною ты будешь пить? – спросил Бюрен, он весь день представлял себе их предстоящий разговор, переворачивал его и так и эдак, и все-таки не знал, что получится у них – дружба или ссора.
– С тобой? Ты же знаешь, хоть яд, – рассмеялся Рене, – с тобой – хоть яд… Пойдем, бесстыдно напьёмся с твоими егерями и наделаем глупостей…
Они подошли к костру – огонь осветил Рене, в темном охотничьем он был совсем чёртик, изящный, злодейски красивый, или же – чёрный херувим, с очень бледными, нежно-бескровными губами. И плащ вздрагивал на ветру за его плечами – слабые, бессильные тёмные крылья…
У костра остался всего один егерь, прочие разошлись, спать или свежевать туши. Егерь откупорил бутылку с той шотландской смертельной сивухой, Бюрен сделал глоток и предложил Рене. Тот расстелил свой плащ поверх ветвей и егерских лежанок и красиво уселся, подогнув под себя одну ногу, как это делают дети или королевские олени. Ботфорты были на нем те самые, бархатные, до бедер – по моде столичных инвертов.
– Почему твоя хозяйка звала тебя – Яган? – спросил Рене, делая из бутылки несколько осторожных, неумелых глотков. Кажется, он совсем не умел пить – не только из горлышка, просто – не умел пить.
– Оттого, что полное мое имя Эрнст Иоганн, и сам бы я предпочел, чтобы меня звали вторым именем, первое мне – не очень…
– Фигушки, для меня ты так и будешь всегда – Эрик, – фыркнул Рене, – мой прекрасный месье Эрик…
– Иногда ты жестоко шутишь.
Этот «месье» был издёвкой, злой шуткой, в ядовитых традициях большого двора. Семейство Бюренов с давних времен приписывало себе родство с древним и гордым французским родом Биронов де Гонто, и папенька Бюрена подписывался – «Карл Бирон», и сёстры его писались во фрейлинском реестре – «Бироновы», и, собственно, сам Эрик… Он понимал, умом, что это наивно и глупость, вот как Монц в нелепой гордыне именует себя – «де Ла Кроа», а настоящий адмирал де Ла Кроа у себя в Ревеле злобно фырчит, отплевываясь от небывалого родственничка.
– Я не шучу, по крайней мере сегодня, – ответил Рене с нежданной серьёзностью, – я знаю, кто ты. Вы и в самом деле родственники с маршалом Арманом. Вот Виллим Иванович, он выдумал свое родство с де Ла Кроа. А ты и твоя семья – вы вправду цепляетесь веточками за большое бироновское дерево, хоть и у самого края. Вы зовётесь от замка Бирон, а не от саксонского городишки Бюрен. Я это знаю, Эрик… Я прихожу по вечерам от метресс, отмываюсь в ванне и ночь напролёт рисую генеалогические деревья моих знакомых дворян, таково уж моё пристрастие. У меня уже целая папка таких деревьев – и собственное, и Унгернов, и Врангелей, и Корфов, и твоё.
– Покажешь?
– Вот еще! Изволь разбираться в собственных веточках сам. – Рене снова фыркнул, словно капризный кот. – Ну, может, когда-нибудь… когда мы станем достаточно близки… Ты обещал мне гороскоп – конечно, позабыл?
– Отчего же. – Бюрен вытянул из-за обшлага свернутый гороскоп. Он весь день таскал его с собой и чуть было не выбросил в печку, когда отчаялся ждать. – Вот, читай. Только какая-то гиль получилась, если честно…
Рене сделал из бутылки очередной глоток и развернул лист:
– Асцендент во Льве, Плутон в восьмом доме… Стеллиум в седьмом доме… Расточительность, игра, склонность к авантюрам. Грациозность и изящество – ты мне льстишь, Эрик… Год двадцать пятый – открывает кредит, что ж, спасибо. Так, год тридцатый – год благовещения… Ты прав, гиль редкостная – куда мне, агностику, и вдруг благовещение. Любовь, взаимная любовь, игра, долги, неограниченный кредит – спасибо, спасибо, маэстро. Сорок второй – эшафот, смерть. Вот порадовал… В расцвете лет…
– Читай дальше.
– Еще не конец? Ага, вот дальше – позор, скитания, утрата себя и – сюрприз, сюрприз! – ещё одна смерть, в году пятьдесят восьмом. Не так обидно – это уже глубокая старость…
– И дальше.
– Ты перестарался, Эрик… Куда ещё – но оно там есть. Скитания, утрата себя, взаимная любовь – о боже, к кому, в такие-то годы! И – ура, вот она, наконец-то! – третья смерть, без даты, но всё равно, это уже мафусаиловы годы. Ты не астролог, Эрик, бросай это дело. Но одно недурно – после каждой смерти я смогу являться к тебе весь в белом…
– Тебе пойдет белое.
Рене убрал гороскоп, куда-то под рубашку, как видно, к самому сердцу, и теперь смотрел на Бюрена, без прежней насмешки, внимательно и печально. Даже губы его, непривычно бледные на узком красивом лице, дрожали, как у готового расплакаться ребенка. Бедный чёрный херувим, отмывающий себя в ванне – после тысячи любовных побед…
– Говорят, твоя жена продала тебя твоей хозяйке, и сразу после свадьбы, – сказал вдруг Рене, не смущаясь присутствием у костра внимательного егеря. – Не злись, Эрик. Я вовсе не хотел тебя обидеть. Мой брат – он тоже меня продаёт, как девку в борделе, и я не смею ему отказывать… Не злись, не злись – пусть хоть что-то будет у нас с тобою общее.
Бюрен пригляделся к Рене – его раскосые глаза стали пустые, словно круглое бархатное донышко шахматной фигурки. Он был пьян, постыдно и возмутительно. Сделал в точности, что пообещал – напился и принялся делать глупости…
Как ребёнок, как мальчишка… Он совсем не умел пить, придурок Рене. Бюрен ещё терпел, когда этот фигляр принялся танцевать у костра народные шотландские танцы – чтобы доказать, что он-то настоящий шотландец, а не врун и не подделка, как, например, де Монэ. Егерь смотрел на него словно на идиота, но бог с ним, с егерем – Рене свалился, подвернул ногу, и Бюрену пришлось нести это недоразумение до палатки на плечах, словно подстреленного оленя. Рене при том брыкался, звякал браслетами и ругался на непонятном языке – наверное, доказывал миру, что умеет не только танцевать, но и разговаривать по-шотландски.
Бюрен поставил в палатку фонарь – и та озарилась изнутри, тепло и таинственно. Рене ему пришлось вносить, как новобрачную – тот не мог ступить на ногу, то ли придуривался, то ли и вправду охромел. Бюрен устроил Рене на матрасе и по одному стащил с него щёгольские инвертские ботфорты:
– Душу бы дьяволу продал за такие сапоги…
– Я и продал, ты ведь знаешь, как я живу.
– Не кокетничай, все так хотят. – Бюрен положил к себе на колени две его ноги, шёлковые, в отливающих влажной сталью чулках, и принялся их ощупывать в поисках перелома. Рене зашипел как кот, но вырываться не стал. У него были щиколотки как у других людей – запястья, такие же тонкие. – У тебя ничего не сломано, но всё-таки покажись в Москве Быдле, если не помрёшь к утру от похмелья. – Бюрен бережно убрал его ноги со своих колен. – Знаешь, Рене, ты совсем не умеешь пить.
– Увы, – согласился Рене, – что есть, то есть. После наших праздников я всегда по три дня болею…
Он протрезвел, или прежде ломал комедию – а сейчас смотрел на Бюрена разумными ясными глазами. Рене – и всё-таки не совсем Рене, другой человек, то ли сложнее, то ли куда проще, чем прежний ломака-марионетка. Этот не целовался и не кокетничал, и с горечью говорил о колючей изнанке – собственной обманчиво развесёлой жизни…
– Рене, я должен тебе сказать. – Бюрен невольно скосил глаза на его точёные щиколотки – Рене сидел, подобрав ноги, как девушка или – королевский олень. – Я немного могу тебе предложить за твою протекцию. Только дружбу. Потому что я ведь не содомит, Рене. Я не содомит, я обычный дядька, как все – с женой, и сыном, и с небольшим кредитом у своей герцогини…
– И я не содомит, – улыбнулся Рене, уголочком рта. И мотнул головой – нет, нет, – и серьги качнулись, мерцая, в крошечных розовых ушках. И всё-таки он был чуть-чуть набелен, и граница белил и ненакрашенной, нежной кожи проходила как раз возле этих беззащитно алеющих ушей.
– Ты говорил, что любишь меня, – напомнил Бюрен.