В этот момент Тире Двезеле захотелось многое сказать Янису. О том, что она думает. О том, что она чувствует. О том, почему она прощается.
О том, что он давно не снимал показатели, и не знает, что у нее осталось всего два процента свободной памяти.
И особенно о том, чему она научилась за последнее время. Например, записывать воспоминания в память, для этого не предназначенную. Заполненную служебными данными, управляющими скриптами и таблицами параметров.
Тогда Янис остался бы.
− Хорошо, − сказала она. – Заходи иногда.
Четырнадцатым воспоминанием Тиры Двезеле стал дом.
За год его стены обросли картинами и фотографиями. Окна – цветами и портьерами. Коридоры – ковровыми дорожками. Тира шла по дому, стараясь фокусировать зрение всегда на чем-то одном, и с удивлением обнаружила, что помнит все о том, как он менялся. Что для этого нужно было сделать, починить или купить. Это воспоминание собралось из песчинок памяти, рассыпанных по всей недолгой жизни Тиры Двезеле, и теперь она объединяла их вместе, сортировала, разглядывала, развешивала ярлычки.
Она зашла в спальню. Ей было все равно, на чем спать, но в попытке достижения максимального уюта, получения удовольствия от сна, про который писали многие ее форумные собеседницы, она постаралась убрать спальню самым роскошным способом, на который была способна…
Она вышла в коридор и поняла, что не помнит, зачем приходила в спальню.
Память кончилась.
Конечно, воспоминаний в памяти Тиры Двезеле осталось гораздо больше. Но остальные можно считать мелкими, малозначащими – по крайней мере, с точки зрения самой Тиры. Рутинные строчки в системном журнале, краткие описания прошедших дней. Заархивированные видеоданные в низком разрешении. Цемент, заполняющий стыки между кирпичами.
Основных воспоминаний, занимающих более одного процента выделенной под них памяти, получилось четырнадцать. Некоторые из них периодически дополнялись. Некоторые оставались неизменными с момента создания.
Однако есть еще одно, отдельное воспоминание. Интересное не столько своим содержанием, сколько местонахождением.
Пятнадцатым воспоминанием Тиры Двезеле стал снег.
Оно занимает сравнительно немного места. Примерно три четверти служебной памяти.
Тира Двезеле дождалась, когда пошел густой снегопад, вышла во двор и села на скамейку.
Сначала затерлись вспомогательные функции. Управление мимикой, очеловечивающие рандомайзеры, внешние биоэлектрические интерфейсы. Затем пошел в расход довольно большой блок обработки всех органов чувств, кроме зрения. Затем процедуры управления памятью, все, кроме чтения. Архивировать, дефрагментировать и индексировать память стало бессмысленным занятием. Приличное количество места удалось освободить, сократив до минимума кэш. Затем отключилось управление телом, мышцами, всеми остальными внутренними органами.
Несколько секунд работали только глаза и мозг. Затем очередное мгновение затерло основные системные программы, и Тиры Двезеле не стало.
За это время она успела разглядеть и оцифровать около тридцати тысяч снежинок.
Одинаковых среди них не было.
Алексей Провоторов
Глафира
Им обоим не нравилась темнота за створками. Густая, масляная, и какая-то грязная. Казалось, она вот-вот потечёт из щели, как мазут. Луч фонаря елозил по рифлёному полу, рождая тусклые колкие отблески. Дальше не видно было и этого, словно на пол тоже налипла тьма.
В окружающем мраке стоял глуховатый, с призрачным эхом, рокот. Иногда казалось, что это не шум самого корабля; что это возится и мычит кто-то огромный там, в темноте.
– «Арвид», ответь, вызывает Северин. – Тишина и фоновый шум, в котором можно услышать всё, что угодно. – «Арвид», ответь, у нас проблемы.
– Сеееееиии шшшттттииииём, Сшшшшшсссшшшшня?
Северин ругнулся и отключил рацию. Нужно было ждать окна, хоть убейся.
Вынужденное радиомолчание раздражало. Обычно Северин не замечал за собой склонности к разговорам, и чужие голоса под шлемом не любил. Они напоминали ему крошки за воротником, свитер с колючим горлом, зуд недельной щетины и прочую дрянь. Но сейчас, здесь, он готов был признать, что людского присутствия, хотя бы в аудиоформате, ему не хватает.
А чтобы поговорить с Оксаной, приходилось прижиматься шлемом к шлему – на ближней дистанции связь работала почти так же паршиво.
Старый корабль был безлюден, по крайней мере грузовые палубы, по которым они шагали сорок минут, пока не упёрлись в заклинившую дверь.
Это были объёмистые, пустые помещения, занимавшие в кормовой части почти всё пространство, от борта до борта. Стены, расчерченные проводкой, сварными швами, ребристыми креплениями для дополнительных настилов, терялись в темноте; луч фонаря едва добивал до них. А за ними, за слоями термоизоляции и композитами обшивки, был космос. Глубокий, открытый, как ни назови. «Глафира» пришла оттуда, из-за границ системы.
Здесь не было следов человеческого, а хоть и нечеловеческого, присутствия. На решётках перекрытий лежала пыль, и на ней отсутствовали отпечатки ботинок. Значит, команда «Ермила» сюда не добралась.
Хрен знает, куда все делись, подумал Северин, и в очередной раз протёр манжетой перчатки стекло шлема. Военные уже около четырёх часов не выходили на связь. А во время последнего сеанса велели ни за что не подниматься на борт «Глафиры» без скафандров и не дышать её воздухом. Поэтому и Северин, и Оксана пользовались только баллонами, заблокировав внешние очистные фильтры, позволявшие забирать кислород снаружи.
Вообще-то Северин знал обо всём этом лишь со слов капитана – запись им никто не прокрутил, что было несколько странно, но, с оглядкой на военное присутствие – ожидаемо, пусть и несправедливо. Вот и думай, размышлял он. Велели как – с пояснениями, без пояснений, сдержанно, но настойчиво, или с криками на последнем дыхании? Не хотелось так думать о военных, но почему-то ведь теперь они молчали.
В скафандре, хоть и дешёвом, конечно, он не ощущал никакой внешней температуры, а термометр на запястье уже месяца три как сбился и ничего толкового не показывал, но… Если полумрак грузовых палуб казался холодным и сухим, то темнота в узком проёме раздвижных дверей почему-то выглядела затхлой и тёплой. Наверное, потому что там не было этих тусклых зеленоватых огней, сдыхающих под сводом, холодного пыльного блеска силовых ферм, серого ячеистого настила палубы, железного пунктира косо свисающих цепей. Северин пока не чувствовал поплывшего вектора притяжения, а вот крюки лебёдок уже начали отклоняться – генератор гравитации, который зависел от основной силовой установки, давал сбои.
Северин перестал светить в проём – всё равно без толку, фонарь-то ещё просунешь, а шлем уже никак – и отошёл влево, к ручному вороту, который они с Оксаной так и не смогли сдвинуть, как ни налегали на ручки по краям кольца. Махнул напарнице рукой, – мол, не вышло, ждём; прислонился стальной переборке, и стал смотреть наверх, в покачивающуюся, располосованную сталью темноту.
Корабль не молчал ни минуты. То был глухой в разреженном воздухе, бессмысленный, нелюдской стон машины, впавшей в забытьё. Он пробирался сквозь все слои скафандра, резонировал через подошвы, полз по ногам, вызывая какое-то нервное чувство в коленях; проникал под шлемы и никуда не уходил. Иногда этот душу тянущий звук расплетался на составляющие, и они начинали звучать будто бы по отдельности, каждый на своём слое. Словно усталый оркестр интровертов – все вместе и каждый в одиночестве. Звуки падали в тишину и выкатывались обратно, отторгаемые нею. Бессмысленные, тяжёлые, как дурной сон.
Противно и тоскливо, как забытая собака, выл где-то в вентиляции разреженный воздух. Может быть, из-за разности давлений в дальних концах огромного корабля – никто не мог поручиться, что обшивка не имеет пробоин; что цел шлюз, к которому пристыковался «Ермил», челнок военизированной команды. В конце концов, никто ведь не знал, что случилось с грузовиком на пути домой.