Закуски окончательно отбили охоту обсуждать Пильняка, а заодно с ним – Чуковского, который на самом деле вовсе не Чуковский, а Корнейчук. Пильняк же – никакой не Пильняк, а Вогау, из обрусевших немцев того же Поволжья.
Об этом вскользь упомянули, чтобы успокоиться и больше к этой теме не возвращаться. Все-таки детский праздник, день рождения будущего планериста и парашютиста, за что и следует выпить – пожелать ему мягкого приземления на стогнах Европы.
Впрочем, стогны – это не стога, куда можно плюхнуться задом, ха-ха-ха (со второй рюмки взяло)! Стогны – это площади и улицы.
От этих разговоров детям стало скучно. И – пока их не посадили за накрытый для них отдельно от взрослых стол – они разбрелись по комнатам. Я тем временем решил показать Светлане кабинет деда, а вместе с ним и свой домик под его столом. Мы забрались туда, затихли и затаились. Затем в проломе сокрушенного ногой деда стола Светлана углядела планшет, и все произошло так, как я уже рассказывал, – вплоть до ее детского поцелуя, послужившего мне наградой за то, что я достал планшет и отдал ей в руки.
– Как интересно! – сказала она, разглядывая планшет со всех сторон. – А что там внутри? Давай посмотрим.
Она ослабила ремешки и достала тетрадь, на обложке которой было крупно выведено: «Гордей Филиппович Варга.
Амбивалентная монада». А чуть ниже и почерком помельче: «Свечин. Конспекты, выписки, диалоги».
Тут она вздрогнула, словно ее обожгло о крапиву.
– Свечин?
– Да, Александр Андреевич. Чего ты испугалась?
– Забери назад эту гнусную тетрадь.
– Почему гнусную? И почему забрать?
– А потому, что этот Свечин – враг моего папы. Папа мне о нем рассказывал.
– Враг?
– Да, самый настоящий враг и завистник.
– Чему же он завидует?
– Таланту моего папы как командира и полководца.
– Кто тебе это сказал? Подруги в песочнице?
– Никакие не подруги, а сам папа. Мой папа – Тухачевский, – сочла нужным повторить она, словно убедившись, что подобные вещи быстро забываются и их следует напоминать снова и снова, чтобы до других наконец дошло, кто ее папа.
– Врет он, твой папа.
– Дурак! Мой папа никогда не врет. И если ты еще раз об этом скажешь, я тебя поколочу.
– А я говорю, что врет.
– Чем пахнет? – прежде чем меня поколотить, Светлана поднесла мне к носу маленький, крепко сжатый, острый девчоночий кулачок. – Сейчас ты у меня узнаешь, как клеветать на моего папу.
– Тогда мой дедушка врет, по-твоему?
– Может, и врет. А что он тебе сказал?
– Он мне сказал, что Александр Андреевич Свечин гений и великий пророк, а гении врать не могут.
– Еще как могут. Мой папа тоже гений.
– Ага! Вот ты и признала!
– Что именно я, по-твоему мнению, признала?
– Ты сказала, что гении могут врать и что твой папа гений. Значит, он врет.
– Не он врет, а твой дедушка врет.
– Почему это?
– А потому это.
– Ну почему, почему?
– По определению, как говорит в таких случаях мой папа.
– Хорошо, я позову дедушку, и мы спросим, говорит ли он правду или врет.
Светлана смущенно оправила на коленях платье.
– Этим ты поставишь меня в неловкое положение.
– А ты меня уже поставила.
– Чем?
– Тем, что так отозвалась о самом дорогом человеке для нашей семьи – об Александре Андреевиче Свечине.
– Самым дорогим может быть только папа или сам Сталин. А если вам дорог другой, то он не только враг моего папы, но и враг Сталина. Врагам же не место в нашем обществе.
– А где же им место? – спросил я, хотя лучше было не спрашивать, поскольку Светлана могла ответить лишь то, что я и сам знал лучше ее:
– В тюрьме или в могиле.
Перемолол бы
Дверной звонок у нас настолько напоминал телефонный, что невозможно было отличить, особенно сидя в гостиной, и мы часто бросались к двери, когда нужно было взять трубку, и, наоборот, брали трубку, если требовалось открыть дверь. Поэтому мать, спеша на звонок к телефону, всегда просила кого-нибудь: «Откройте дверь!» А открывая дверь, на всякий случай посылала гонца к телефону: «Кажется, звонят!»
Вот и сейчас повторилась та же история, но только не с матерью, а с одним из гостей, сидевших за столом. Когда в прихожей тренькнуло, а затем раздались длинные звонки, он, прислушиваясь и наклоняясь к уху моей матери, попросил:
– Елизавета Гордеевна, возьмите, пожалуйста, трубку. Мне сюда должны позвонить. Я предупредил, что буду у вас.
– Это не телефон. Это в дверь звонят. Наверное, кто-то опаздывает, – ответила мать, любезно улыбаясь гостям – в том числе и Юлии Ивановне Кузьминой, чувствовавшей себя виноватой за недавнее опоздание, и заверяя этой улыбкой, что участь хозяйки давно приучила мириться с опозданиями гостей как с неизбежностью и не усматривать в них повода даже для самого легкого упрека.
Стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, мать поднялась из-за стола, чтобы открыть дверь.
Все почему-то сразу притихли, озабоченно прислушиваясь к голосам в прихожей и истолковывая доносившиеся оттуда слова матери: «Какая неожиданность… Очень приятно… Я вас познакомлю с гостями!» – истолковывая так, словно в неожиданном появлении нового гостя, напротив, ничего приятного не было и знакомство с ним особых радостей им не сулило.
Все как-то выпрямились, подобрались и вместо разговоров стали усиленно налегать на закуски, словно опасаясь, что другого повода для этого не будет.
– Разрешите вам представить… Михаил Николаевич Тухачевский, – сказала мать, намеренно стоя чуть поодаль от гостя и тем самым показывая, что не претендует на внимание, целиком предназначенное ему.
Он был одет как на службу: в выглаженной военной форме, тщательно выбритый, с расчесанными на прямой пробор, слегка примятыми фуражкой волосами и при всех регалиях. В красивых – как у актера немого кино – глазах угадывался затаенный блеск, придававший им выражение решительности и непреклонной воли.
– Я, собственно, не собирался заходить, но обстоятельства вынудили. Надеюсь, не помешал. – Он поймал себя на том, что позволил себе слишком оправдывающийся тон, и усилием воли заставил себя преодолеть минутную растерянность и чувство неловкости, вызванное присутствием стольких гостей. – Хотя, если и помешал… – Михаил Николаевич кашлянул. – А я наверняка помешал, прошу извинить: обстоятельства чрезвычайные.
– Что такое? Что такое? – встревожились гости. – Надеемся, не война?
– Не война, но события печальные, драматические и даже трагические. Сегодня, десятого июля, разбился в самолете мой друг и единомышленник, блестящий теоретик военного искусства…
– Кто?
– Кто? – Гости помоложе повскакали со своих мест, выдергивая из-за ворота салфетки, а старики откинулись в креслах. – Гай, Калиновский? Иссерсон, Свечников, Какурин?
Тухачевский печально вздохнул, показывая, что в этом перечне имен отсутствует одно – особенно дорогое для него имя, собственно и давшее повод для скорбного сообщения.
– Мой друг и единомышленник Владимир Кириакович Триандафиллов.
После этих слов грянула пауза, а затем по гостиной пронесся шепоток:
– Триандафиллов разбился! Это чудовищно!
– Авиационная катастрофа!
– Катастрофа для всей военной науки!
У нас с ним были разногласия. Не скрою, он меня даже критиковал, но на многое мы смотрели одинаково. В частности, на советизацию захваченных областей. – Тухачевский словно оправдывался за что-то, но его никто не слушал.
Шепоток обернулся возгласами:
– Триандафиллов погиб! Боже мой!
– Какая утрата! Скромнейший был человек! Милейший! И какой талант!
– Теоретик – что твой генерал Свечин!
– О Свечине не будем в такой день. – Тухачевский опустил глаза и не поднимал их до тех пор, пока не убедился, что все уяснили значение его реплики.
– Да, не о Свечине речь.
– С ним-то все в порядке.
– Посидит, посидит – и отпустят.