Литмир - Электронная Библиотека

– Что сделала рука?! А, поняла, маккавеи победили греков и… – Юлька лихорадочно рылась в телефоне, – Храм, Данька, евреи отвоевали свой Храм.

– Да, храм, его бог построил.

– По слову господа построили Храм, – поправила Юлька, и ясно услышала мамин истовый голос: «По слову Его!»

– Да, и хотели зажечь… ну, лампу… но масла остался один такой маленький… ну…

– Кувшинчик, да? Они хотели зажечь лампадку?

Запах нагретого масла, мечется в лампадке язычок огня, отражается в дверцах серванта. Мама стоит на коленях и крестится, и кладет поклоны. Голос взлетает, звенит в темноте и падает, срывается в безмолвный крик, сухой всхлип и вновь – шепот. Мартовский ветер качает приоткрытую форточку, пахнет талым снегом. В чужих окнах мерцают экраны телевизоров, ветки деревьев взволновано царапают стены – чувствуют весну. Очень хочется есть, но лучше на кухню не идти, а то мама вспомнит о ней и заставит молиться. Можно тихо позвать, вытянуть руку – и хлебная корка, возникнув, царапнет ладонь, но если мама узнает…

Вздрогнув, как от удара линейкой по пальцам, Юлька возвращается к сумеркам и взвизгам карусели. К Даньке.

– …да, лампу хотели зажечь, а масла один кувшинчик. Вот столечко, и все. Они зажгли все равно, потому что так надо, а чуточки масла хватило на восемь дней, потому что это чудо. Поэтому на Хануку всегда надо зажигать свечки и есть суфганиет.

– Пончики, – поправила автоматически. Вздохнула, затолкала озябшие руки поглубже в карманы. Вот бы им с Данькой тоже немножко чуда. Только мама права. Таким, как Юлька, благодати не видать.

Дождь усилился, и, подхватив сумки и ребенка, Юля помчалась на работу. Мельком разглядела на площади гигантский подсвечник с девятью ветвями – хабадовскую ханукию. Стремительно темнело, и два языка пламени – служки-шамаша и первой свечи Хануки – уже плясали под порывами ветра, сникали и вытягивались вновь к подсвеченным городскими огнями плотным облакам.

В магазине, устроив Даньку в углу с бумагой и карандашами, подошла к хозяину и специальным бодрым голосом спросила:

– Как дела?

Константин Иосифович не поднял глаз от ноутбука. Сидел, не шелохнувшись, не отрывая взгляда от строчек в экселе. Долго молчал.

– Плохо, Юленька. Не вытянем. Извини, милая.

От ужаса перехватило дыхание. Ей захотелось затопать ногами, завизжать так, чтобы заглушить ни на секунду не умолкающий монотонный безжалостный пересчет в душе: «За жилье, за еду, и ссуда, и коммунальные, и Даньке, и больничная касса, и я не вытяну, я не вытяну, я не вытяну!»

Сжав кулаки и зубы, не в силах вымолвить ни слова, она ждала, глядя, как трясется голова Константина Иосифовича. Совсем старик. А ведь еще весной была уверена, что хозяину магазина лет сорок. Да ему же за восемьдесят, глянуть только на дрожащие иссохшие пальцы. Они не виделись весь карантин, и даже когда открылись, он почти не появлялся, и зачем – продаж-то не было. И что же, вот так совсем сдал – из-за денег?

– Константин Иосифович, не переживайте вы так. Ну, как-нибудь… Этот магазин прогорит – другой откроете!

Голос дрожит. Что она несет. А я? А я как же?! А нам с Данькой как? Но так страшно было смотреть на седые виски мужчины, которому она еще в марте несмело строила глазки.

– Юленька, милая, не в том дело.

Мокрая тьма за окном, сопит Данька. Тишина серым пуховым платком укутала каждый звук, и, подчиняясь ее власти, Юля перешла на шепот:

– А в чем?

Мягко сияли лаковые матрешки на полке, и круглощекий Ванька-встанька в своей коробке надул пухлые губки. Хозяин поник, съежился, будто тая, превращаясь в тень, в дуновение сквозняка, в горстку пыли.

– Я умираю, когда мои книги не продаются. Правда, глупо звучит? Но это так. Такая судьба.

Она смотрела, пытаясь понять – это шутка? Метафора? Иносказательная цветистость? Что за…

Дверной колокольчик звякнул, и Юля скорее отвернулась и чуть не бегом кинулась к покупательнице. Позже, вкладывая чек в пакет со сборником стихов Барто, глянула мельком на хозяина магазина и замерла: лоб его чуть порозовел, разгладился, будто смягчился. Перехватив взгляд, Константин Иосифович пожал плечами, качнул головой. Маска, натянувшись, дернулась – наверное, улыбнулся. И она поверила.

В семь собрались и пошли с Данькой домой. Константин Иосифович кивнул рассеяно им вслед. В черноте зимнего вечера дождь то польет, то утихнет, и огни светофора поплывут в дрожащих лужах, а на столике у кассы лампа с зеленым абажуром так и будет гореть допоздна, подобно одинокому флагу над осажденной крепостью.

После Юриного побега сняли с Данькой очень дешево пристройку в частном доме на тихой улице, минутах в десяти ходьбы от книжного. Над последним островком старой застройки высились однотипные коробки семидесятых, светились окнами; звуки – телевизоры, музыка, раздраженные голоса, гогот и плач – без помех проносились над позеленевшими крышами припавших к земле беленых домишек. В пристройке одна комната и крохотная ванная комната (унитаз вдается в душевой закуток, а раковина такая маленькая, что после Данькиного умывания весь пол можно вымыть разбрызгавшейся водой). В комнате матрац на полу, шкаф с косо висящей на одной петле дверцей, электрическая плитка на одну конфорку и чайник. Для еды хватало детского столика, подобранного на улице, а сидеть очень удобно на диванных подушках, подаренных хозяйкой. На стенах Данькины рисунки и плакаты, и летом в комнате уютно, плещется за открытыми ставнями зеленая тень игрушечного садика, птицы поют. Но сейчас, в начале зимы, дома пронзительно холодно и влажно; дверь выходит прямо в заросший высокой мокрой травой палисадник, а полукружья плесени проявляются и темнеют под окном, и у входа, и на потолке. К тому же, старенький кондиционер жрет так много, а они так экономят. Зато есть горячая вода из хозяйского бака, и можно рвать сколько хочешь мелких лимонов с дерева, и мяты, и базилика с розмарином с грядки. Вот сейчас они поужинают яичницей с питами, выпьют чай с мятой и лимоном и заберутся в постель с книжкой. Здорово же, правда? Зябкая темнота сгустится под потолком, Данька заползет под одеяло и прижмется к маме, чтобы не слышать дробный перестук капель за окном и влажные шлепки, будто за стеной кто-то бродит, босой, зеленый, склизкий, по заросшей пышным мхом дорожке.

Перед последним к дому поворотом – открытая допоздна пекарня-кондитерская. Яркие радостные огни за стеклянной стеной, разноцветье крема и глазури, подносы с истекающими сиропом марокканскими сладостями, рассыпчатая сухость миндальных печений, золотистые халы – Юля ненавидела пекарню за ту жадность, с которой сама же глядела и выбирала мысленно: вот это, и то, и огромный стакан кофе из блестящей, шипящей, стучащей машины, и… и самое худшее – за ту же жадность и тоску на Данькином лице. Прошлой зимой она каждый день покупала ему в пекарне бурекас с сыром или пышную плюшку с корицей, а то и кусок пиццы с оливками, а потом настал карантин, магазин закрылся, Юля вышла на пособие, а денег на глупости не стало.

Она сжала детскую ладонь и ускорила шаг.

Там, за запотевшим стеклом, в теплой пахучей радостной тесноте, покупатели набирали в коробки ханукальные пончики-суфгании: самые простые в белой шапочке пудры, и с пятнышком яркого малинового варенья, и с завитком коричневой вареной сгущенки, и в разноцветных сахарных шариках, и облитые шоколадом, и….

Она обнаружила, что стоит и пялится, приоткрыв рот, а Данька стоит рядом и ревет.

Ее идеальный Данька, подарочный ребенок, тихий, послушный, веселый, никогда в жизни не устроивший ни единой истерики, закатывался в визге и топал ногами:

– Хочу пончик!

Она так растерялась, что застыла на месте, не зная, подхватить ли сына на руки и убежать, или зайти и купить, ведь все равно все очень плохо и будет только хуже, или нельзя, ведь в следующем месяце зарплаты, наверное, не будет, и надо растягивать, экономить изо всех сил.

Толстая тетка, выйдя из пекарни, зыркнула укоризненно, пробормотала что-то, то ли про избалованных детей, то ли про этих русских, у которых сердца нет, то ли просто про дождь, снова дождь, крупные капли барабанят по лбу, все учащаясь, и…

2
{"b":"786152","o":1}