Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Рамин, – подзывает он, прерывая тихий шепот мальчика. Тот послушно подходит.

– Дай Сани это выпить.

Вопросительный взгляд.

– Это чтоб понизить температуру, – объясняет Тито и, побоявшись, что бесенок может не ограничиться одним объяснением, на всякий случай добавляет, – Только сам лучше не пробуй. У меня этого лекарства не так много осталось, а Сани оно еще пригодится. Хорошо?

Хмурый кивок.

– Как выпьет, начинай его готовить к перевязке. Сними рубашку, старые бинты… или, чем вы там его обматывали… Пусть ляжет на живот. Я сейчас подумаю, что еще может понадобиться, и подойду.

Снова кивок. Молча берет стакан, собирается выполнить поручение. Но что-то в этом угрюмом безмолвии беспокоит Тито.

– Бесенок, – снова окликает он, – Ну, а как он вообще? Успокоился?

На сей раз мальчик мотает головой. Подумав, все-таки поясняет:

– Он сейчас затих, потому что ему дурно. Но уговорить его я не могу. Он даже не слушает. То есть, вообще не слышит. Поэтому, не рассчитывай, что все пройдет гладко.

– Что ты имеешь в виду?

– Не знаю… Он все что угодно может сделать… на что сил хватит, – подергивает плечами сын Хакобо, – Твое счастье, что он сейчас очень слаб. Но, все равно, береги пальцы, чтоб не укусил. И не подноси близко ножницы – может выхватить и пырнуть. А если у него случится срыв… – посмотрел на мужчину как-то пугающе серьезно и тут же опустил голову, – …тогда я не знаю, что делать, – договаривает он на выдохе, – … Посмотрим…

Что скрывалось под зловещим словом «срыв», Тито не представлял. Да и два других варианта, перечисленных бесенком, в данный момент казались ему невозможными. Краем глаза наблюдая за тем, как Рамин готовит бедняжку к предстоящим процедурам, он отмечает со стороны малыша все ту же нездоровую апатичную пассивность. Выглядит все так, словно старший играет в доктора со своей потрепанной матерчатой куклой, поя ее лекарством, раздевая, укладывая, разматывая с костлявого и в то же время по-игрушечному податливого и совсем безвольного тела слои тряпок. Лишь пара кротких, еле слышных «у-у» – отзвук потревоженной боли: нижние слои повязки местами присохли к ранам и никак не отлипают. Но ни единого намека на способность к сопротивлению.

– Бесенок, постой, не тяни, – просит Тито, – Надо размочить, чтоб легче отошли. Давай-ка теперь я.

И, прихватив стакан с водой, он потихоньку подходит к кровати. Чуть поколебавшись, Рамин отступает на пару шагов, неохотно уступая ему место рядом с братиком. Что ж, кажется, ему худо-бедно удается одолевать недоверие старшего. А что на счет младшего? Как бы там ни было, теперь все зависит только от него. Вперед.

Доброта… Доброта и любовь – вот верный подход. Маленький должен почувствовать это в его голосе, увидеть это в его не таящей угрозу улыбке. Пусть даже разум малыша необратимо изувечен, и он не способен воспринимать речь как таковую… Но дело ведь совсем не в словах, а в интонации… Ласковый тон понятен всем. И этот чудесный мальчик поймет. Обязательно поймет, да? Ведь у Рамина как-то получается. Вот и он с помощью любви и доброты сможет пробиться к его доверию, да?

– Да, солнышко? Ты ведь видишь, я не хочу тебе зла. Ты, ведь, мое солнышко,– произносит он как можно теплее и нежнее, склоняясь над ним. Его доброта чиста и подлинна: она исходит прямо из кающегося сердца, из сердца переполненного жалостью и сочувствием, из сердца, готового на что угодно, лишь бы помочь, исправить, искупить вину за содеянное…спасти… Черт возьми, просто спасти его!

– Прошу, доверься мне, детка… – улавливает затхлый запах болезни и гноя, старается пока даже не смотреть на обнажившиеся увечья – на них он еще насмотрится. Но сейчас нельзя допускать, чтобы это выворачивающее нутро зрелище хоть легкой тенью исказило его светлую улыбку или надломило тон, – Не бойся меня. Не нужно бояться. Ты же у меня такой чудесный, такой славный и такой храбрый. Миленький мой, я так хочу, чтоб ты поскорее выздоровел. Хорошо?

Лежа неподвижно на животе с повернутой набок головой, малыш смотрит на него широко распахнутыми не моргающими глазами. Тягучие черные дыры зрачков за твердым прозрачно-лазурным стеклом, слегка мерцающим от раскола в тысячи зеленоватых трещин… А где-то глубже, за всем этим буйством красок и контрастов – лишь мертвый, скованный в вечной мерзлоте взгляд нагого и немого ужаса.

– Хорошо, солнышко? Позволь мне помочь…

Осторожно, будто прикасаясь к хрупкой святыни, Тито проводит ладонью по его белоснежной головке, потом скользит вниз по безвольно вытянувшейся вдоль тела ручке, скорее чтобы убедится, что малыш еще здесь, еще жив. Никакой реакции. Только невыносимый жар, исходящий от кожи, да выпирающие ребрышки, что раздуваются и опадают в тревожно учащающемся ритме, разоблачают его танатозную защиту.

– Я тебе помогу, миленький, обещаю… Не бойся.

Он выплескивает немного воды на жесткие, бурые от засохшей крови и гноя лоскутки ткани, давая им пропитаться. Хрупкое тельце малыша подергивается слабым толчком, но его личико так и остается скованным мертвенно гипсовой маской.

– Вот… Все хорошо, миленький, все хорошо… – аккуратно тянет за край размокшей повязки, отлепляя ее от ран. Запах становится резче. Хочется зажать нос… Хочется вообще отвернуться от всего, что открывается его взору. Но такого права у него нет. Ну-и-ну… дела обстоят даже хуже, чем он ожидал. Из положительного можно только отметить, что хотя бы швы, которые он наложил два дня назад на самые глубокие из его ран, не разошлись и теперь в сравнении с остальным, выглядят не сильно воспалившимися. Остаточные гнойные выделения выходят с краю, а, значит, не придется вскрывать, прочищать и снова зашивать… Он даже не представляет, как бы сумел сделать это, так сказать, по живому – когда малыш в сознании. Но к счастью, нет. Похоже, достаточно будет просто должным образом все помыть и обработать. Сейчас. А потом еще каждый день, а лучше и по два раза в день, чтоб снова так не запустить. Ладно, о потом подумает потом. Пока задача ясна: помыть, обработать, перевязать. Это не так сложно, да? Вот только, выходит, он все-таки наврал Рамину: такие нарывающие раны и порезы от пусть разбавленной, но все-таки спиртовой настойки жечь будет сильно. Чертовски сильно. А у него сейчас не осталось в готовом виде никакого подходящего обезболивающего… Но деваться некуда.

Смочив чистую тряпочку остатками воды, Тито начинает аккуратно счищать со спинки мальчика липкую зловонную корку. Первые поданные при этом малышом звуки его не столько пугают, сколько неприятно коробят. Это похоже на слабое поскуливание, можно сказать, почти собачье, если б только его то и дело не перемежали столь же слабые и, вместе с тем, надрывные младенческие всхлипы… Ему, как местному доктору и акушеру, несколько раз доводилось слышать плачь новорожденных, которым, по капризной воле судьбы, не суждено было выжить: тихие, но все же вопящие о несправедливо отнятом праве войти в этот мир, захлебывающиеся в предсмертном удушье и постепенно угасающие навсегда. Перерезание пуповины для таких обреченных, было сродни не рождению, а смерти. Но и их спасение было не в его силах и он, пусть не без горечи, но вполне покорно – что уж тут поделаешь? – смирялся с неизбежным. Куда тяжелее было после подыскать нужные слова, чтобы мягко сообщить еще не опомнившимся от родовых мук матерям трагичную новость. Но сейчас, отчетливо различая в точности такие же отзвуки обреченности в едва слышных всхлипах мальчика, он отказывался понимать, зачем? Ведь он выживет! Он обязательно выживет! Он будет жить! И никто не посмеет теперь сказать ему, смирись, все кончено!

– Тихо, солнышко, тихо… Надо потерпеть… Чуть-чуть потерпеть, и у нас все получится, – утешает он… Его? Или себя? – Все будет хорошо… Детка, мы справимся… – потом чуть обернувшись к Рамину (тот все еще стоит у него за спиной, наблюдая за происходящим пристально и напряженно), – Бесенок, принеси мне со стола банку с настойкой и вату, – а когда сын Хакобо отходит, он снова к малышу… Но что-то уже изменилось. Будто ледники, сковывавшие до этого его глаза, внезапно начали таять, и с набухающими каплями слез его зрачки на долю секунды соскользнули вниз, потом – хлопок веками – и вот они опять на прежнем месте. Только теперь взгляд сфокусированный и даже… осмысленный? А вот безвольно вытянувшееся тельце, напротив, мгновенно превращается в твердый барельеф из костей и сократившихся до дрожи мышц. Его угасающие всхлипы и поскуливания незаметно переходят в непрерывную череду протяжных носовых звуков, атональная гармония которых все четче и острее выстраивается в знакомый Тито мотив. И этот мотив, эта мелодия… Волоски на теле мужчины поднимаются дыбом… Эта мелодия из музыкальной шкатулки. Но что это значит? Мальчик ее все-таки заметил там, на шкафу? Узнал? Понял? Догадался? А теперь… Будто таким окольным путем намекает: «Хватит прикидываться, я знаю, кто ты! Я все про тебя знаю!». И как тут быть? Проигнорировать? А меж тем, ясно, что он уже выдал себя: своим постыдным испугом, своей отвисшей в изумлении челюстью, да, черт возьми, каждой зловещей секундой промедления! Вон как маленький на него уставился, словно видит насквозь… Нет. Постой-постой… Что он, в самом деле? Прямо как бесёнок, приписывает этому несмышленому, этому несчастному полузверьку свои мысли. Коварное спланированное разоблачение – ну, конечно! Он и впрямь считает, что маленький способен на такое?! Всему, наверняка, есть более простое и внятное объяснение… Эта шкатулка… Мальчик, наверное, играл с ней еще там, у МакЛейнов, и, наверное, запомнил понравившуюся мелодию. А сейчас просто неосознанно намурлыкивает ее, чтобы успокоиться. Не нужно волноваться. Это совсем ничего не значит. Ничего, кроме того, что малыш сам очень напуган.

28
{"b":"785146","o":1}