Совьон тонула.
Два слова. Всего два слова.
Жар сменился холодом, и ладони и ступни начали неметь. В горле закололо. Мышцы свело судорогой, а кожа сморщилась, как от мороза. Волосы закрыли лицо, полезли в нос и плотно закрытые глаза, но этого Совьон уже не чувствовала. Она продолжала бездумно биться в пучине, выгибаясь и стараясь сорвать с себя невидимые путы.
Два слова.
Сознание помутилось от боли и недостатка воздуха, нахлынула душная усталость. Движения замедлились. Еще подергивались ноги, безвольно раскинулись руки – они шевелились плавно, словно порхая в мертвой воде, и меж пальцев тек свет.
Кейриик, – полыхнуло в мозгу, – Хайре.
Часть ее колдовства – в крови Совьон. Часть великого колдовства – в густой ведьминской крови, и это сильнее чародейского озера, страшнее проклятий и вернее пророчеств. И Совьон ли не помнила, что ведьму нельзя утопить? Бремя колдовства тяжело, а ко дну не потянет.
Нутро снова скрутило, но Совьон сделала первый осознанный вдох, и ее легкие раздулись, наполняясь водой. Выдох – до ломоты в ребрах. С губ взметнулись последние пузырьки, только горло уже не пекло, лишь саднило, как если бы Совьон больше не нужно было дышать.
Не возьмешь, преемница Охи Ритва. Меня – не возьмешь.
Она открыла глаза, и надбровье схватила ломящая боль. Пускай. Совьон, кое-как смахнув волосы с лица, огляделась: перед ней дрожала озерная муть.
И рабыню я тебе не отдам.
Руки отозвались с промедлением, сделали гребок. Ноги оттолкнулись от невидимой преграды: ступни зашевелились, согнулись колени. Изогнулась спина, а ладони, частично потеряв чувствительность, ощупали дно. Совьон зарывалась в ил, раскидывала тину, пока не запустила пальцы в чужие косы.
Она выплывала на поверхность толчками – так быстро, как могла. Едва глотнув воздуха, закашлялась и взвыла. Совьон захлебывалась и сипела от рези, сжавшей внутренности, будто тонкую ткань, но плыла, придерживая рабыню под мышками. Из озера Совьон не вышла – выбросила себя на берег, подтянув безвольное девичье тело.
К ней вернулся слух. Она слышала шелест голых ветвей и завывание ветра, чьи-то ожесточенные споры: Дагриму не давали подойти к его рабыне, не зная, опасна ли озерная вода, пропитавшая ее одежду. Но Дагрим вырвался – кинулся к тукерке и попытался выбить воду из ее легких сильными толчками в грудь.
Совьон откашлялась до железного привкуса на языке, тяжело перевернулась на спину. Она ощутила твердость земли и холод прилипшей к телу рубахи, но не смогла глубоко вдохнуть – сквозило такой мукой, что впору потерять сознание. Тем не менее она, упершись в мелкие прибрежные камешки, перекатилась набок. Приподнялась на локте. Окинула воинов мрачным взглядом.
Совьон густо сплюнула кровью так, точно хотела попасть в Дагрима. Мокрые черные пряди прикрывали ее лицо, делая его зловещим.
– А теперь, дозорный, – прошипела она, утирая рот плечом, – жди гостей.
Повелитель камней и руд I
Лутый всерьез опасался, что не доживет и до летнего солнцеворота.
У него не водилась зеркал, а вода, которую ему приносили в корыте, была мутна настолько, что не отражала его лицо. Лутый ощупывал ввалившиеся щеки и набрякшие мешки под глазами (вернее, под одним глазом и пустой глазницей). Он смотрел на свои руки, теперь больше походившие на кости, обтянутые стертой кожей.
Но разве не эти руки выделяли Лутого среди других рудокопов, каменных карликов суваров? Опасения оправдались: дракону не было дела до рабов, присланных из княжеств. Пленного бросили в самые недра, на такую глубину, где не встречалось даже хваленых самоцветных чертогов, лишь шахты, в которых сувары добывали новые драгоценные камни. Драконьи слуги не нуждались ни в отдыхе, ни в пище, но у Лутого, как и у множества рабов до него, было то, что делало его особенным: осторожные человеческие пальцы. Бóльшую часть дня («днем» Лутый считал время бодрствования) он орудовал киркой наравне с суварами, но если кому-то случалось наткнуться на месторождение лучших самоцветов, из породы их выуживал Лутый – чтобы сберечь от черствых суварьих рук.
Хоть Матерь-гора и была щедра на драгоценности, подобные находки случались нечасто – пару раз за все пребывание Лутого в недрах. Это и хорошо: одна ошибка стоила бы ему жизни. Так сказал единственный живой человек, встреченный им на смертельной глубине.
Лутый родился далеко от Матерь-горы, но все же жил на Княжьем хребте и знал сказки об искусном камнерезе, нашедшем приют во чреве земли. Говорили, он – горбатый старик, одаренный отшельник. Тот, кто вытесал все драконьи чертоги, повелитель камней и руд. Его звали Эльма, и Лутый, пока еще не растерял свою веселость, имел наглость спросить, сколько тому лет. Эльма буркнул, что и сам не помнит, – в Матерь-горе время тянулось медленнее, чем снаружи. Он действительно был горбат и выглядел старым настолько, что Лутому показалось: сейчас рассыплется.
Лутый видел Эльму трижды – тот сидел в мастерской, врезанной в горную породу в отдалении от шахт. У Эльмы были тонкие узловатые пальцы, длинная бородка клинышком и седые вихры. Он склонялся над минералами, что принес Лутый в сопровождении суваров, и раздувал крылья крючковатого носа. Свет был тусклый, и Лутый, сощурившись, едва различал старческие винные пятна на коже Эльмы и его цепкие узкие глаза.
Лутому не удавалось поговорить с камнерезом: Эльма обращал на него внимания меньше, чем на самоцветы. В первую встречу мастер описал его будущую работу – несколькими сухими фразами, не отнимая взгляда от стола. Во вторую Лутый спросил Эльму о его возрасте, в третий раз захотел польстить и пробудить в себе то, что осталось от прежней удали: мол, не скучно тебе здесь в одиночестве, камнерез? Тяжело, наверное, жить среди безмолвных глыб?
Тогда Лутый еще не оставлял надежды отметиться, выбиться из безликой толпы предшественников. Так, как когда-то выбился ко двору черногородского князя. Но не вышло. Эльма, ощупывая россыпь мелких алмазов, велел не тревожить его покой. Жестом приказал увести его – а Лутого затрясло от мысли, что придется вернуться шахты. Душная каменная пыль, дробительные стуки кирок и удары от суваров по хребту, стоит только зазеваться. Беспросветная тоска. Каторга до самой смерти.
– А если я убью тебя, камнерез? – спросил тогда Лутый, закашлявшись. В последнее время он часто кашлял. Горло сперло от злобы. – Если я захочу убить тебя прямо сейчас, кто меня остановит?
– Сувары размозжат тебе ноги, – ответил Эльма с ленцой, будто бы ему часто говорили такое прежде.
– Пускай, но я могу оказаться быстрее. – Лутый понимал, что лжет. Он чудовищно ослаб. – Если я убью тебя, то кто станет вытесывать драконьи чертоги? Ты боишься смерти, камнерез?
На что он надеялся? Что Эльма испугается или проникнется жалостью? Нет. Что он расскажет Сармату-змею о дерзости пленного, и тот ни с того ни с сего решит встретиться с ним лично? Глупости, никому Лутый не сдался. В цене разве что его пальцы, да и те теперь больше напоминали застывшие крюки. Лутый просто не мог не выплеснуть негодование – какой же он дурак, боги, какой дурак, во что ввязался? Хотел юлить, обманывать Сармата-змея, узнавать его тайны, а в конце концов помрет, даже не взглянув на дракона.
Эльма поднял неприветливые глаза. Лохматые брови сошлись на переносице.
– Я не боюсь смерти, ленивая баранья башка, а когда умру, мое место займет ученик, но к той поре время сотрет твои кости в мел. Убирайся и не смей больше докучать мне.
Лутого увели, потом – избили: видно, сувары, даром что немые, отлично понимали человеческую речь. Лутый не знал, что будет дальше. Может, даже если он найдет невиданный самоцвет, камешек не позволят отнести Эльме. Закинут в корзину с остальными, невзирая на ценность. Или мастер решит, что изнеможенный, окруженный суварами рудокоп не сможет наворотить бед?