Заведующая фермой Любка Ягода- баба сварливая, ехидная, другая на такой работе и не удержалась бы. Любка жила одна, своих потеряла в войну и согласилась на эту должность, чтобы с ума не сойти от одиночества.
– Свалилась твоя красавица? Так и знала, что подведёт. Всё Семён – возьми да возьми, девка хорошая, работящая. Я не распознала сразу, что у неё не всё в порядке.
– Не серчай, она отработает. Побегу в медпункт, а то не застану медичку.
В медпункт она вошла следом за медичкой, та не успела и переодеться.
Татьяна лежала в том же положении, в каком её оставила мать. Бледное, осунувшееся лицо выделялось на тёмной наволочке. Фельдшерица разделась, повесила пальто на спинку кровати, присела на её край. Отослала мать за дровами. Надя поняла – им нужно побыть вдвоём.
Когда фельдшерица вышла в отделенную занавеской кухоньку, Наде казалось изойдёт – от нетерпения.
– Сердечко у неё слабенькое. Ничего страшного я больше не вижу. Лихорадка от нервов и температура. Подморозит, в больницу бы её отвезти, полежит, отдохнёт.
– Никуда не поеду, – донеслось с кровати.
– А температура от нервов бывает? – удивилась Надя.
– Ещё как. Месяца три срок. На учёт поставлю. К женскому доктору обязательно, а то выкидыш случится.
Уже в сенях она добавила:
– Внуки – это ж такая радость. Я родила, моя мать словно помолодела, больше меня вокруг них хлопочет.
Надя долго стояла в сенях, боясь увидеть бледное, измученное лицо дочери.
– Вот и прояснилось. Теперь и думать нечего, принимай бабка подарочек.
Что-то сломалось в душе у Надежды. Дни превратились в ожидание. Делали вид, что ничего не произошло. Разговаривали только по делу. Дочь перевели на лёгкую работу: мыть полы в клубе и в конторе, она стала высыпаться, бледность сошла.
Среди недели пришло письмо. Оно оказалось от Кольки Краснухина, чего Фёдоровна не ожидала.
– Ну, читай вслух. Да не томи, – сердилась она на дочь.
– Ему нравится работа, только к людям трудно привыкнуть. Там всё не так как у нас; и порядки, и нравы. Ещё пишет, что приедет, заберёт к себе.
Надя повернулась к божнице, положила размашистый крест:
– Николай Угодник, внял моим молитвам!
Она не заметила, как посмотрела на неё дочь. В её взгляде мелькнули и жалость к матери, и отчаяние, и решимость. Та ноябрьская ночь стала переломной.
…Ближе к ночи Таня отправилась на Хутор, где среди корявых верб стояла бабки Насти хатка. Она каким-то чудом не пострадала в бомбежку, но сама по себе была такая старая и кособокая, что казалось: двинь плечом – завалится. Подморозило, а то бы не дошла. Чтобы никто не видел, шла лугом. Судорожно сжимала банку с мёдом, что незаметно взяла из материнской заначки, чтобы расплатиться. Пожухшая трава пружинила под ногами. Остановилась возле старой, скособоченной вербы, пытаясь успокоить бьющееся сердце.
Присела на пенёк. Сырость пробирала до самой маленькой косточки. Сколько тут сидело до неё в раздумьях, сколько судеб переломалось.
Из-под двери виднелся тусклый огонёк, в сенях кто-то гремел. Дверь открылась, бабка Настя вынесла тазик, поставила на скособоченную скамейку. Таня кашлянула и в испуге замерла.
– Чего прячешься, выходь, раз пришла.
Судорожно сжимая банку с мёдом, Таня подошла ближе.
– Ты, что ль, Татьяна? Заходи в хату, зря не мерзни.
…На столе коптила плошка, окошечки задёрнуты выцветшими занавесками, у стены свежая лавка. Теплилась лампадка под образами в углу.
Не уж то под образами?.. – вздрогнула Таня.
Бабка словно прочитала её мысли:
– В баньку часом пойдём, там моё место.
Она повозилась в печурке, отыскивая коробок.
У двери спросила:
– Мать знает? Сама направила? На Фёдоровну не похоже. Погодь, только тазик вылью.
Она взяла тазик, из него тянулся приторный сладковатый запах. Похожего она не знала. Подступила тошнота.
Когда бабка вернулась и увидела бледное лицо Татьяны, которая едва сдерживала позывы на рвоту, сказала:
– Что, не нравится? А мне, почитай, кажин день нюхать приходится.
Увидев непонимающий взгляд, добавила:
– Детки ваши… ручки, ножки… А куда их девать? Выкидываю и за каждого молюсь, чтобы простили вас, блудниц, а заодно и меня. Будешь заходить или передумала?
Хлебнув открытым ртом холодного воздуха, Таня шагнула в баньку, будучи уверенной в мрачности и ужасности места, где творилось убийство беспомощных маленьких человечков, доверчиво примостившихся внутри лона матери, в самом, казалось бы, безопасном и уютном месте на свете. Но внутри было чисто, тепло и сухо. Пахло березовыми дровами и чем-то пряным. Бабка была травница, не только от плода избавляла, но и лечила тех, кто не доверял лекарствам. Внешне приятная, она не походила на живодёрку в Татьянином представлении. И ей нестерпимо захотелось прижаться к бабкиному плечу, выплакаться. Но бабке Насте было не до её страданий. Она устала, и это отчётливо проступало на посеревшем лице.
– Если от греха избавиться, так я сегодня не возьмусь. Только одну драла, больше не могу.
– Мне узнать… Тошнит часто, да и временные не пришли.
– Ты девка или баба? С мужиком спала?
– Спала.
Бабка Настя усмехнулась.
– И тошнить будет, как без этого. Что в положении, я и так вижу, вон вокруг губ обвод коричневый, первый признак, что понесла. Ещё скажу: девкой ходишь. Срок два-три месяца? Что ж, с мужиком спишь, а не помнишь, когда было?
Видя, что ничего не добиться, приказала:
– Разоблачайся, на полати полезай. Погляжу, потом решать будем. Да оставь банку, чего вцепилась…
Дальнейшее Таня вспоминала с содроганием. Было стыдно и страшно, когда бабка заскорузлыми пальцами влезала в неё, давила живот. Слёзы катились непроизвольно, но она боялась шевельнуться. Ей, казалось, вот сейчас, ещё чуть-чуть и она не выдержит, пнёт ногой старуху, заорёт … Но не пнула, не закричала…
– Надо было раньше приходить, я драть тебя боюсь, ты не рожавшая, вдруг деток потом не будет, всю жизнь проклинать меня станешь. Жалко тебя дуру, и в тюрьму не хочется. Но если обдумаешь, приходи…
Всхлипывая, с дрожащими коленями Таня сползла с полатей, одёрнула рубашку, натянула юбку.
– Будя скулить, будто не знала, чем кончится. Яшкин или Колькин?
– Колькин.
– Яшку заарканила б, а не Кольку.
За околицей Татьяна прислонилась к старой вербе, плакала долго и надрывно. Ей было жаль себя, свою закончившуюся молодость. Было противно, что кто-то лазил внутри, казалось, что-то гадкое и мерзкое осталось в ней навечно. Она не знала, что сказать матери, понимая, какое горе принесёт ей своим неразумным поступком. Перед сестрой стыдно, что связалась с её бывшим женихом. Она окоченела от холода, стыда и отчаяния.
«Может, вернуться, разжалобить. Денег посулить». Двинулась обратно и дошла почти до хатки. Свет в окне не горел. К горлу снова подступила тошнота. Присела на пенёк, распахнула ворот фуфайки. Со стороны села послышались голоса. Татьяна вскочила, прижалась к стволу вербы.
Появились двое, мужчина и женщина. Они спорили, мужчина подсвечивал под ноги фонариком, женщина, всхлипывая, плелась сзади. По голосам Таня узнала отца и бабку Маньки.
Не уж-то Манька скинула?
Они забарабанили в окно, долго уговаривали бабку Настю пойти с ними: у Мани начались схватки, а медички дома не оказалось.
«Вот и конец, – прошептала Таня, – решилось само собой. Вишь, Маня рожает, все бегают, беспокоятся. У них будет долгожданный ребёночек. Яша от счастья совсем забудет про Татьяну. А её ребеночек не нужен никому. Господи, что я творю! Чем я хуже Маньки? Почему я должна лишать жизни младенца, если отец от него и не отказывался? Из-за человека, который предал, я должна совершить безумство? Пусть Колька узнает, что у него будет ребёнок. Уеду, буду жить, как барыня, с красивыми руками, купаться в ванной. Не уж то не смогу полюбить Кольку? Всем докажу, что могу быть счастливой и богатой…»