Уборке особенно радовались дети: вечером они законно разожгут костры и будут печь картошку. Смотреть на огонь, подбрасывать сухую, моментально вспыхивающую ботву, разлетающуюся искорками в темноту сентябрьской ночи – это ли не мечта каждого мальчишки? Усаживались вокруг костра на опрокинутые ведра и нетерпеливо ждали, когда картошка дозреет в золе. Кто-нибудь из старших выкатывал палкой ароматные чёрные картошины, делил на всех. Самое тяжелое испытание – очистить. Перебрасывая с одной руки на другую, чтобы скорее остыло печёное лакомство, перемазавшись и едва сдерживая голодные спазмы, скоблили подгорелые бока, разламывали, отдавая половинку младшему брату или сестре, брали следующую. Пока чистили, младшие уже с нетерпением ждали ещё. Вкуснее печеной картошки ничего нет и придумать нельзя. Смех, шутки, треск сгорающей ботвы. Налопавшись вволю, с перемазанными сажей щеками, самые маленькие засыпали на коленях у бабушек и дедушек.
Фёдоровна и дочь объединились с соседями: дедом Гришкой, его сыном Мишкой и невесткой Нюсей. Убирали два огорода. Вспахав рядки, Мишка погнал скотину на колхозную конюшню. Остальные собирали картошку. Почти закончили, когда пришла Юрасиха:
– Бог в помощь, – устало бросила она. – Картошку не печёте? И мне картошки хочется. Моя саранча налетела – не досталось. Хоть у вас поем.
– Ладно, так и быть, – сжалилась Надя, понимая, на что рассчитывала Нюра. – Трошки выпьем, картошку обмоем. Крупная ноне уродилась, добрая. Тань, разведи костёр да принеси четвёрочку горькой, хлебца да соли. А мы доберём, а то темнеет. Помогай, Нюра.
Ссыпали в бурт картошку, укрыли на случай дождя.
Сели на перевёрнутые вёдра, Таня выкатила несколько картофелин и, взяв пару штук, ушла в хату.
– Чего всё разбежались? Опять мы одни, подруженька. Что-то Танюшка твоя почернела, не заболела часом? – Юрасиха очистила обгорелый бок картофелины, подняла стопку. – Давай, Фёдоровна, за нас, за деток наших, пусть им счастье будет.
– Устала она, на свёкле тяжело, с утра до вечера без еды. Падают с ног. Полинка, соседка наша, как тень, до свадьбы не дотянет, переломится. Если зимой ещё на дойку поставят, труба дело, без здоровья девки останутся.
– В город её отправь. Уборщицей устроится, – ни клят, ни мят…
– Паспорт не дадут, а без него не устроишься. Как были мы крепостными, так и остались.
– Хорошие у тебя дочки… И дурак Колька, и Яшка дурак, что мать послушался. Манька плачет по ночам. Брюхатая, говорят. Татьяну Яшка любит, а живёт с ней.
Гасли костры, смолкли голоса. С дальнего края села плыла печальная песня.
Несколько ночных часов отделяли этот день от следующего, куда перекочуют незавершённые дела, которым нет конца и края. Возможно, они и держат человека на земле, просто он по своему неразумению пытается разгрести их как можно скорее, мечтая освободиться, вздохнуть и расправить плечи. Но наступал новый день, и всё повторялось. Как белка крутит человек колесо суеты от начала и до конца жизни своей.
Осень, пора подводить итоги, результаты своего труда. Не зря селянин пахал, полол, удобрял кормилицу землю. Радостью и гордостью наполняются сердца, видя, что труды не прошли даром. Что амбары полны зерна, погреба овощами. И можно не беспокоиться за суровую длинную зиму. И хотя не каждый год урожай радовал земледельцев, каждую весну он вновь и вновь бросал семена, веря в то, что осенью труды его окупятся сторицей. Крепок народ землёй, миролюбив на ней. Ибо без земли он ничто.
…Татьяна чувствовала, что ей всё хуже. Не пришли «временные» и в сентябре. Всё чаще приходила мысль сходить к повитухе бабке Насте. Она сразу определит беременность. Но тогда село узнает. Бабка неболтливая, но кто-нибудь обязательно увидит. В селе скрыть что-либо – практически невозможно.
Грязь стояла непролазная. Работы в поле закончились, сосредоточились на колхозном дворе.
Татьяна встала рано. Мать приподнялась с кровати:
– На ферму? С коровами лучше?
– Они хоть молчат.
Она старательно избегала взгляда матери.
– Перекусила бы чего.
– Там молока попью. Я теперь на довольствии.
– Так не таскай хотя бы бидоны, не надрывайся, кожа да кости остались.
– Ничего, мам, выдержим.
Дочь вышла в сени, загремела засовом. Надя встала, чтобы закрыть за нею дверь. Темень стояла непроглядная. Дождь перестал, задул ветерок…
Она накрылась одеялом, подпихнула его под себя со всех сторон, незаметно задремала и проснулась от стука в окошко.
– Надь! – кричала Нюся.
– Ох, проспала, вот беда…
– Не забудь ведро.
Им с Нюсей сегодня наряд в клубе генеральную уборку делать, дело не срочное, так что успеют.
Нюся у ворот разговаривала с соседкой Полиной. Увидев её, они замолчали.
– Пошли, а то бригадир глотку драть будет.
– Он и так будет, у него работа такая. А Татьяна уже ушла?
– Ей сегодня на ферму.
– Всё село говорит, что Татьяна… того. Спорят, от кого ребёночек.
Но увидев застывшее лицо Нади, поспешила успокоить.
– Брешут, видно. Лишь бы поговорить.
Но Надя поняла – это правда.
Ком в горле мешал говорить, слова будто застряли.
– Выкладывай, не томи, лучше от тебя услышать, чем от других.
– Колька вчера уехал. В Грозный на стройку. Будто бы звал Таньку, отказалась. Это Маруська, невестка ихняя, сказала. Мать ему трёпку устроила… Я, говорит, по живая, не дам на колхознице жениться. Из дома вылетел, как петух ощипанный.
Она ещё что-то говорила, но похолодевшая Надя её не слышала. В голове стучало: бросил, сволочь! Был бы батька жив…
Она вспомнила первую встречу в лесу с Иваном, когда поняла, что нравится ему и что влюблена в него. Была ли хоть одна мысль, что может с ним до свадьбы поваляться на сеновале? Такое в голову не приходило. После войны как с цепи сорвались, словно боятся, что опять война. Мужикам что: дают – бери. Надо спросить, пусть правду скажет. Что-то Юрасиха давно не была, за своими заботами забыла о подруге, а вдруг заболела, ведь тоже беременная. С ума посходили и старые, и малые. Надо сегодня поговорить с дочерью.
Дочь пришла в момент, когда Надя стояла у иконы Николая Угодника. Скинула сапоги, подошла к ещё горячему комню, прислонилась спиной.
В хате повисла гнетущая тишина.
– Доколь в молчанку играть будем? Родной матери сказать нечего?
Ответа не последовало.
– Молчишь. Зато люди уже по селу брешут, что ты беременная. Это правда?
Обернулась на дочь. Та стояла не шевелясь, только слегка вздрагивали чуть прикрытые веки. Устало опущенные плечи, измождённое худое лицо…
– Татьяна, ну хоть слово скажи, что ж ты меня мучаешь. На что ты надеялась, дура …
Договорить она не успела… Дочь сползала спиной по комню грубки.
Едва успела подхватить её под мышки, чуть сама не завалилась. С трудом усадив дочь, выскочила в коридор за водой.
– Вот попей, попей, – приговаривала она, чувствуя, как предательски дрожат коленки. Села рядом, обняла дочь, стала гладить по голове.
– Ты поплачь, поплачь, полегчает.
Таня всхлипнула, как хрюкнула, закашлялась и отчаянно зарыдала.
– Плачь, плачь сильнее.
И тоже заплакала.
Татьяна слегла, утром на дойку не поднялась. Накинув на дочь ещё одно одеяло, Надя кинулась на ферму и за фельдшерицей.
Утро выдалось с моросью, не разберёшь, то ли дождь, то ли туман. Сунув ноги в расхлёстанные сапоги, шагнула в темень. В хатах зажигались редкие огоньки. Под ногами голодным псом чавкала грязь. Фёдоровна пошла, как Бог на душу положит. Из проулка выбралась с трудом. Нашла щепку, стала счищать комья грязи с сапог.
«Занесла нелёгкая сюда жить. До фермы дойдёшь, уже сил нету, а там еще бидоны». Она вспомнила бледное лицо дочери. «Подлизаться бы до председателя, в контору бумажки перебирать, так она гордая, в коровник попёрлась».