Чувство жалости, грустной солидарности расцветает внутри. Джин тоже бродит. И тоже не находит покоя.
— Господин Чон… — мнётся он. Почему-то боится спросить, и перед тем как решиться, долго вздыхает. — Вы знаете, что произошло?
— Не знаю, Джини… Никто не знает… — отзывается господин Чон, замерев у стола. Там разбросаны учебники и тетрадки, которые неаккуратный Чонгук никогда не убирает. — Я спал, мать Чонгука тоже — мы проснулись от грохота. Дочь с мужем где-то гуляли. Юны не было, Намджун тоже куда-то пропал. Работники разошлись по домам… Никто ничего не знает. И это самое ужасное, понимаешь? — дед поворачивается, смотрит из темноты. — Я в ужасе, не потому что он пропал. У него бывает, куда-то прячется, живёт по квартирам отца. Знаю, ему иногда нужно уединение. Я разбит, потому что Чонгуку было больно и плохо, а мы не замечали, пока он не устроил погром. Сейчас он один переживает какую-то трагедию. А у меня в голове один и тот же вопрос. Что у него случилось? Что его так потрясло, Сокджин? Ты знаешь, вы же были близки…
Джин опускает голову, не в силах смотреть на страдания пожилого мужчины. Носком кеды пинает особо крупный осколок. Ему стыдно, плохо и тоже больно, но он не знает, не помнит, не хочет помнить. Ничего не было, точно ничего не было, и ему не надо вспоминать. Они не были близки, это Чонгук хотел быть ближе, насиловал своей дружбой. Джину все ещё нечего сказать.
Старик вздыхает, не дождавшись ответа. Трёт растерянно лицо и выходит из комнаты. Щуплая его фигурка пошатывается, когда он проходит мимо, и Джин ловит его под локоть. Тот похлопывает по руке в знак благодарности.
— Пойдём. Здесь опасно бродить.
***
Утро опять солнечное, но лучи больше не светят в окна. Джин со вздохом отключает будильник, цепляет с прикроватного столика очки и встаёт. День только начинается, а он уже его ненавидит.
Сегодня надо сказать Намджуну, в каком университете и на какой специальности он будет учиться. Дальше откладывать нельзя. Но как же с души воротит. Нет желания двигаться дальше, нет волнения о собственном будущем. Всё потом. Джин морщится и трёт под очками заспанное лицо.
Босые ноги втискиваются в тапки, на плечи ложится банный халат. Джин задумчиво гладит пушистую ткань и замирает, закрыв глаза.
— Где же ты, мелкий…
Телефон журчит мелодичным переливом, светит с тумбочки. Джин вздрагивает. Торопливо его хватает, возит пальцем по экрану.
Опять не то.
Разочарование прокатывается горьким по языку, портя день ещё больше — к чёрту оповещения из игрушек. Джин раздраженно швыряет телефон на постель и уходит в ванну, ничего с собой не взяв. А зачем? Он на этаже один, ванные принадлежности сиротливо занимают маленькую полку над раковиной. Некому ими нагло воспользоваться…
Ни душ, ни отражение в зеркале не могут поднять настроение. Джин пишет пальцем по запотевшему стеклу, а потом застонав, стирает написанное.
— Где же ты, мелкий…
Шкаф смотрит распахнутыми дверцами, и в нём белая рубашка — маячит пятном стыда среди разноцветной клетки. Он пробегается по ней пальцами и отодвигает дальше, меняя на клетчатое полотно привычного одеяния. Строгая модель со стоячим воротом, которую можно не застегивать на первые пуговицы, всё глубже и глубже прячется в тёмный провал шкафа.
Джин одевается, выходит из комнаты и растерянно застывает в коридоре. Какой день нет того, кто может проводить до столовой. Разве к этому можно привыкнуть? Кулаки сжимаются, ногти давят в ладони резные полукружия. Больно. Не в ладонях, где-то в груди — окоченевшее сердце каменными краями дерёт по рёбрам. Он трясет холодными руками и тоскливо выдыхает:
— Где же ты, мелкий…
***
В столовой тишину можно потрогать. Она плотная, вязкая, движения в ней медленные и выверенные, ни одного лишнего. Секунды текут неторопливо, отсчитываются, капая Джину на макушку. Самая отвратительная пытка — считать их, не разглядывая часы на чужом запястье. Джин скрипит зубами и молча возит палочками по тарелке. Сердце стучит всё медленнее. Понятно, ему, каменному, тяжело ворочать литрами застывшей крови.
«Где же ты, мелкий…»
Пустой, как сдувшийся шарик, дед — слепит стыдом глаза. Но всё остальное бесит. Свободный стул рядом бесит. Скорбная мина госпожи Чон бесит. Невозмутимые широкие плечи секретаря… тоже бесят.
Ведь рядом нет того, кто… не бесит.
Невдомёк грызущему себя Джину, что скорбь на вечно мрачном лице матери только кажется, молчание деда — не пустое — наполнено чувством, которым не хочется делиться. Плечи Намджуна скованы отнюдь не равнодушием. Но Джин не видит. Как всегда, не видит дальше собственного носа. Да и смысл смотреть, ему бы заново запустить заевший организм.
В густой тишине столовой хлопает дверь. Обувь на твёрдой подошве шуршит по деревянному паркету. Шаги задерживаются за спиной, а потом сильные пальцы цепляют спинку пустого стула и тащат его, противно загребая ножками по полу. Сокджин в замешательстве провожает пальцы взглядом, а когда узнает, задыхается. Он медленно поднимает голову.
Стул стоит там, где его место. В километре от Джина, выверенное посередине пустоты. И держит его…
Чонгук.
Бледный, осунувшийся, неуловимо взрослый, будто прошли года, а не недели. Он садится, блёкло улыбается деду, кивает матери и совсем не смотрит на Джина.
А Джин… Не может оторваться. Приветствия мимо, разговоры мимо — он, не дыша смотрит, как шевелятся длинные пальцы, как двигаются яркие твёрдые губы.
Чонгук.
Размякшее сердце болит сильнее, стучится мягким изнутри. Его нестройные такты рисуют бешеную кардиограмму — любой доктор бы сказал, что этот пациент болен волнением и счастьем.
Чонгук вернулся, а значит всё будет, как раньше. Они поговорят, и пацан опять накинет ярмо своей дружбы. А Джин её примет. Ему нужен Чонгук и его неравнодушное, жадное участие. В конце концов, все дружат как умеют, и если Чонгук умеет только так, то Джин не будет сопротивляться. Он больше не будет переживать, стыдиться и… бояться.
Они поговорят и с этого момента станут лучшими друзьями.
***
— Подожди, стой! — Джин ловит Чонгука в коридоре. Как же быстро мелкий ходит, он запыхался, его догоняя.
Тот молчит, застыв на ступеньках, ведущих к старому крылу. Молчит и Сокджин, пока разглядывает во все глаза похудевшего парня. А рассмотрев, корчится внутри, рассыпается на кусочки. Порезы. Тонкие, заживающие росчерки по щекам, по шее, по широким ладным кистям.
— Что это? Зачем? — решившись, он тянется к лицу, невесомо гладит большой порез, поделивший полоской гладкую скулу. — Зачем ты это сделал?
Чонгук ненадолго прикрывает глаза. Тень от его ресниц тонет в глубине зрачков. А потом руку перехватывают, резко отталкивают. Знакомое каждой порой лицо вдруг перестаёт читаться, и Джину опять кажется, что прошло ужасно много времени. Минуты складывались в часы, а дни в недели, непоправимо их разделяя.
В взгляде напротив клубится гневная дымка. Чонгук склоняет голову на бок.
— А ты не помнишь? — хмыкает он, скалит зубы в неприятной улыбке. И сам себе отвечает: — О чём я, конечно, не помнишь…
— Я не понимаю… — мямлит Джин и трёт висок, где наливается знакомой тягучей болью. — Но, может, ты объяснишь, я… хочу знать…
Разговор как прыжок в ледяную воду, вдохнув воздух полной грудью и зажмурив от страха глаза.
Увы, рискованный шаг никто не ценит. Пара минут молчания разбивается словами, которые Сокджин никогда не забудет.
— Конечно, объясню, хён. Ты — трус. Я на тебя молился, но ты всё испортил, всё просрал. И теперь не надо за мной бегать. Просто проходи мимо. Давай опять друг друга ненавидеть.
Чонгук отворачивается на ступеньках.
— Но я не хочу тебя ненавидеть… — тихо говорит Джин в удаляющуюся спину.
Тот вновь замирает. Хриплый смешок камешком стучит по ступеням.
— Неважно, что хочешь ты. Это уже не важно. Зато я ненавижу тебя. Не цепляйся за меня, иначе окажешься на дне быстрее, чем думаешь…