— Но, господин Друэ, раз такова награда за самопожертвование, почему еще находятся люди, отдающие себя другим? — спросил я.
— Они являют доказательство нашего божественного происхождения, — с восторгом, озарявшим его мужественное и честное лицо, ответил г-н Жан Батист. — Были, есть и всегда будут сильные сердца, доблестные души, которые, в отличие от низких умов, стремящихся к доходным местам, богатству, почестям, готовы принять изгнание, тюрьму, мученичество. Такие люди искупают в глазах Верховного Существа низость и падение других людей, и благодаря им мы избавлены от его гнева. Мы вступаем в такую эпоху, мой юный друг, когда, надеюсь, будут явлены отдельные примеры подобной самоотверженности; но на сегодня довольно философии, не надо перегружать ум в ущерб телу. Ты прошел пешком почти четыре льё и, наверное, устал; сейчас уже два часа, ты проголодался… Будешь обедать со мной?
Я отказался:
— Благодарю вас, господин Жан Батист, за честь, какую вы мне оказываете, но я не голоден и совсем не устал. Мне просто нужно побыть одному, чтобы подумать о всем том великом, о чем вы мне рассказали. Где-то я прочел, хотя точно не помню где, что хлеб насыщает тело, а слово — ум. Вы так обильно напитали мой ум, что мне кажется, будто я больше не чувствую тела. Я уношу ваш словарь и обещаю вам, он долго будет служить мне. Пусть Господь воздаст вам за тот свет, что вы пролили в мою душу!
— Да исполнится все, что ты желаешь! Ступай, мой мальчик, и скажи папаше Дешарму, что мы — Бийо, Гийом и я — через несколько дней приедем поохотиться.
— А я все это время буду читать, работать, думать; вы будете мной довольны, господин Жан Батист.
— Это прекрасно — читать, работать, думать, дитя мое, — ответил г-н Друэ. — Но не забывай, что приходит время, когда всего этого может оказаться недостаточно. Настает момент, когда необходимо действовать.
— Хорошо, господин Друэ, обещаю вам, что, когда бы ни настало это время — буду ли я еще ребенком или уже взрослым, — я стану действовать в меру сил, данных мне Богом.
Господин Друэ протянул мне руку; мне хотелось ее поцеловать, но я понял, что он этого не позволит. Я пожал ему руку и, прижимая к сердцу «Эмиля» и мой словарь, словно боясь, что они ускользнут от меня, с тяжелой от раздумий головой отправился обратно в Илет.
V. НЕЗНАКОМЕЦ
Если меня спросят, почему приведенные мной слова ребенка, едва достигшего пятнадцати лет и не получившего никакого воспитания, не лишены были определенной поэзии, не были столь же заурядными, как могут быть слова маленького крестьянина моего возраста, я прежде всего отвечу, что эти мемуары написаны по памяти и в преклонном возрасте, поэтому я смог, ничего не меняя в мыслях, придать словам определенную форму, не соответствующую той, какую они имели в то время, когда были сказаны мною полвека назад.
К тому же не следует уравнивать ребенка, выросшего в лесах и одиночестве, с ребенком, выросшим в деревне или даже на ферме. В тени высоких деревьев, в шелесте листвы, в лучах солнца, пробивающихся сквозь ветви, живет поэзия, проникающая в поры и постепенно захватывающая ум, делая его возвышенным.
Эта постоянное зрелище прекрасной природы, что развертывает перед нами свои тенистые зеленые массивы, расстилает у нас под ногами мягкий и пестрый ковер лугов, где попало разматывает, словно клубки серебряных нитей, ручьи и реки под сенью низких ив и стройных тополей, — это зрелище не может не влиять на восприимчивую к воспитанию и разумную натуру; оно подготавливает ее к жизни, придает ей форму, обсеменяет ее; деревенская, грубая оболочка этой натуры подобна иссушенной земле, хранящей под бесплодной корой зародыши просторного и богатого хлебного поля, хотя снаружи они и незаметны; но наступит одна из чудесных, нежных весенних ночей, и наутро из-под земли пробьются всходы, а через неделю почву покроет будущая жатва.
Итак, я тоже был страдающей от жажды землей: она, чтобы быть оплодотворенной, ждала лишь небесных слез; с первыми каплями росы, окропившими меня, во мне стал прорастать целый мир мыслей, стремясь выбиться на свет и расцвести под лучами солнца.
Одно из первых впечатлений, пережитых мной, дает представление о пробудившихся во мне чувствах.
Справа от дороги, ведущей из Сент-Мену в Илет, между двумя деревьями высилось большое распятие. Следуя благочестивой привычке юности, я никогда не проходил мимо лика Христа, не поклонившись ему, хотя этот мой порыв был инстинктивным, а поклон машинальным; я и в этот раз снял шапку, но, вместо того чтобы сразу снова надеть ее и идти дальше, остановился и застыл с обнаженной головой перед святым ликом.
Я сделал так потому, что вспомнил слова г-на Жана Батиста: Иисус из-за своей преданности человечеству был назван в порядке хронологии четвертым мучеником.
Один из даров, полученных мной от природы — я сохранил его вплоть до старости, — великолепная память.
Хотя, кроме Иисуса, все другие имена, названные г-ном Друэ, были мне неизвестны, представляя собой лишь скопления букв, произносимых по-разному, и ничего не пробуждали в моей памяти, я припомнил — правда, они были лишены для меня смысла — три первых: Прометей, Гомер и Сократ. Кто были эти трое, чьи имена пережили века, дойдя и до нас? Как сказал г-н Друэ, объяснение всему я найду в словаре.
Зачем мне долго ждать, а не спросить об этом у того моего ученого и любезного «попутчика», кого я держал под мышкой и кто в любой час дня и ночи готов мне на все дать ответ?
По-прежнему держа шапку в руке, я перешел на другую сторону дороги и присел на тыльной стороне кювета, напротив распятия; положив книгу на колени, я раскрыл ее.
То, что я делал, было больше нежели обычная молитва, в этом жило какое-то душевное поклонение, которое, как мне казалось, более угодно Богу, чем слова, сказанные на любом из известных людям языков. Действительно, я сейчас попытаюсь проникнуть в одну из тайн его неисчерпаемой доброты — в тайну Самопожертвования!
Я отыскал имя «Прометей».
Через час я прочел статьи о десяти или двенадцати людях, чьи имена назвал г-н Друэ. Полной ясности в моем уме не возникло — до этого было еще далеко, но, по крайней мере, полоска света прорезала для меня тьму прошлого, от сотворения мира до наших дней и дуга огромной радуги перекинулась от одного горизонта к другому.
Эти люди еще не представляли собой всей истории, но тем не менее они были вехами, дающими возможность позднее познать ее. С этой минуты я в самом деле был уверен, что постигну историю, ибо я хотел этого и, даже будучи совершено неопытным в жизни, уже ощущал, что хотеть — значит мочь.
Я встал с края кювета, где сидел, вложив в сокровищницу своих знаний четырнадцать имен, еще утром неведомых мне; они, подобно новым звездам, засияли на небе, озаряя мою ночь.
Я подошел к распятию; мне показалось, что в этом лице, созданном волшебной кистью Леонардо да Винчи, но грубо скопированном каким-то безвестным художником, робким, как я, что в этом исхудалом теле с оцепеневшими от боли мускулами я все-таки нахожу небесное спокойствие Спасителя мира, Искупителя человечества; мне казалось, что эти губы, разверстые последним вздохом агонии, остаются открытыми, чтобы во веки веков повторять не только отдельным людям, но и целым народам слово «Надежда», и что кровавые капли, стекающие по его челу из-под тернового венца, были символической росой, которая на протяжении столетий орошала землю Франции, где, по словам г-на Жана Батиста, со дня на день должна была расцвести свобода.
Я перешел дорогу и поцеловал ступни распятого, прошептав:
— Кланяюсь тебе, царь Самопожертвования!
Я пошел дальше: перемена, произошедшая в моем уме, казалось, распространилась на всю природу. Не в первый раз я вглядывался в природу, но впервые по-настоящему ее увидел.
В нашей центральной Франции мало найдется пейзажей, столь же прекрасных, как тот, что открывается взгляду, когда подходишь к Аргоннскому лесу. Спуск в долину волшебно-красив; дорога внезапно и совершенно неожиданно ныряет вниз, и кажется, будто ты паришь над океаном зелени.