В воскресенье 10 июля должны были переносить в Пантеон останки Вольтера; но 10 июля шел дождь, а в Париже праздников под дождем не бывает. 14 июля 1790 года потребовалось могучая вера, чтобы вопреки ливню состоялся праздник Федерации. Вступление Вольтера в Пантеон было отложено на следующий день.
Триумфальная колесница, влекомая предоставленными королевой лошадьми, въехала через Шарантонскую заставу и в окружении огромной толпы проследовала через весь Париж, сделав остановку перед домом, где умер автор «Философского словаря». Здесь исполнялись кантаты во славу Вольтера. Семья Каласа, ведомая г-жой де Виллет, возложила на саркофаг венки; все это происходило перед павильоном Флоры — он был закрыт, безмолвен и мрачен под предлогом отсутствия г-жи де Ламбаль, — а тем временем в Национальном собрании зачитывались донесения, где сообщалось, что в отдельных провинциях на юге и на западе священники поют «Miserere» note 17, обращенное к королю.
Двенадцатого июля останки Вольтера перенесли в Пантеон; утром 13 июля с участием большого хора и огромного оркестра в соборе Парижской Богоматери исполняли сакральную драму «Взятие Бастилии».
Вечером Дантон и Лежандр, явившись в Якобинский клуб, изгнали оттуда конституционалистов; в это время у францисканцев подписывали обращение против Национального собрания. Наконец 14 июля, в годовщину взятия Бастилии, епископ Парижский под открытым небом отслужил мессу на алтаре отечества.
Итак, каждый день приносил с собой новые события, поддерживая возбуждение в обществе, или, говоря вернее, подогревая умы от состояния теплоты до точки кипения;, повсюду стали открыто обсуждать вопрос о монархии. Слова «монархия» и «республика» были отделены друг от друга неким подобием тире, словно само собой вставшим между ними; этот прямой, как геометрическая линия, знак представлял собой слово «самоуправление», — понятие, лучше всех других определений характеризующее магистратуру народа.
Пятнадцатого июля вечером Национальное собрание решило, что король не только не будет привлечен к суду, ной, когда он принесет клятву верности конституции, будет отменено и временное отрешение его от должности. Конституционалисты победили.
Национальное собрание прекрасно знало, что совершило антинародный акт, и отдало себя под охрану Лафайета и пяти тысяч солдат, не считая наемной национальной гвардии и людей из предместья Сент-Антуан, вооруженных пиками.
Многочисленную толпу, которая не могла попасть в Манеж, сдерживали ряды гражданской гвардии, окружившей здание.
Когда толпа узнала результаты голосования, из ее рядов послышались крики о предательстве и она устремилась в Париж по трем большим артериям — бульварам, улице Сент-Оноре и той, что стала теперь улицей Риволи. Повсюду люди заставляли закрывать театры, тушить огни игорных домов и веселых заведений; Опера, благодаря гвардейцу, штыком преградившему вход, смогла дать спектакль; два-три других театра закрыли лично комиссары полиции.
В эти лихорадочные дни работали мы мало. Метр Дюпле отправил меня к Национальному собранию выяснить, что происходит; вернувшись домой, я рассказал ему о триумфе короля.
— Хорошо! — сказал он. — Быстро поужинаем — и бежим к якобинцам; там вечером будет жарко.
Мы, действительно, застали в клубе страшную суматоху. На трибуне был Робеспьер. Под гром аплодисментов он критиковал голосование в Национальном собрании. Когда он закончил речь, его сменил г-н де Лакло. (Мы должны помнить, что де Лакло был доверенным человеком герцога Орлеанского.) Он потребовал, чтобы приняли петицию, провозглашающую отрешение короля от власти.
— Под ней, я в этом уверен, будет стоять десять миллионов подписей, — заявил он.
— Да, да, — хором закричали в ответ собравшиеся. — Десять, пятнадцать, двадцать миллионов: мы позволим подписывать ее женщинам и детям.
Мощный голос поддержал это предложение — голос Дантона. Уже несколько дней, как кордельеры братались с якобинцами, Дантон шел рядом с Робеспьером.
— Правда, женщин не надо бы, — тихо сказал Дантон. — Почти все женщины роялистки; они будут голосовать за отрешение короля только для того, чтобы потребовать другого монарха.
Произнося эти слова, он пристально смотрел на автора «Опасных связей». Лакло даже бровью не повел.
Видя молчание человека герцога Орлеанского, он прибавил:
— Больше того, я предпочитаю обращение к братским обществам, нежели обращение к народу.
Лакло молчал; казалось, он прислушивался к доносившемуся с улицы шуму. Неожиданно в клуб ворвалась большая группа людей. Это были те, кого называли горлопанами из Пале-Рояля; они привели с собой полсотни публичных девок.
— Ну что ж! — прошептал Дантон. — Они разыграли спектакль.
Робеспьер ничего не сказал: там, где ему выпадала не главная роль, он совершенно терялся.
Вновь пришедшие присоединились к якобинцам и громко кричали:
— Отрешение! Отрешение! Лакло взошел на трибуну и сказал:
— Перед нами народ, вы это видите. Народ требует отрешения, необходима петиция; я голосую за петицию.
Толпа, вероятно ожидавшая услышать это слово, подхватила:
— Петиция! Петиция!
Большинство сразу же, в порыве восторга, проголосовало за петицию. Решили, что завтра, в одиннадцать часов, якобинцы соберутся выслушать ее текст, после чего петицию доставят на Марсово поле, где начнут подписывать, а потом направят в братские общества.
Во время всей этой суматохи метр Дюпле взял меня за руку, быстро отвел в сторону и, показав мне женщину — она наполовину свесилась с галереи и с захватывающим интересом следила за всем, что происходило в зале, — сказал:
— Видишь эту женщину? Это гражданка Ролан де ла Платьер, настоящая патриотка.
XLII. ПЕТИЦИЯ ОБ ОТРЕШЕНИИ
В те дни г-жа Ролан совсем не пользовалась тем влиянием, какое приобрела позднее: она еще не играла роли в политике и пока не стала министром, поэтому привлекла мое внимание прежде всего как женщина. Мне показалось, что ей около тридцати; цвет лица у нее был необыкновенно свежий, прямо кровь с молоком, если можно так выразиться; широкий рот, обнажавший белоснежные зубы; сильные, но прекрасной формы руки; вздернутый подбородок; тонкая талия; очень мощные бедра; пышная, прямо-таки роскошная грудь — такой предстала передо мной г-жа Ролан в вечер 15 июля 1791 года.
В ту минуту, когда я смотрел на нее, мне послышалось, что кто-то окликает метра Дюпле.
Дюпле обернулся. Звал его г-н де Лакло. В руке он держал перо, на столе перед ним лежала стопка бумаги. Напротив сидел г-н Бриссо.
— Мой дорогой Дюпле, — обратился он к моему хозяину, — я собираюсь составить петицию, за которую мы проголосовали, но все знают мой почерк, почерк секретаря герцога Орлеанского. Люди могут подумать, будто все дело затеял герцог, а он тут ни при чем; с другой стороны, Бриссо — депутат Национального собрания и не может составлять петицию против своих коллег. Нам нужно будет написать ее незнакомым почерком. Ваш молодой человек умеет писать?
— Еще бы! — воскликнул Дюпле. — Он у нас почти ученый.
— Ну и прекрасно, — равнодушно заметил де Лакло, — сделайте одолжение, позовите его и объясните, в чем дело. Диктовать будете вы, Бриссо, не так ли? Не пойму, что это со мной сегодня вечером; если здесь была бы замешана женщина, я мог бы сказать, что у меня нервы расшатались.
— Полно, мой милый, вы сами наполовину женщина, вы поэт, и в этом качестве имеете право на нервы, тонкие, словно детский волос. Гражданин Дюпле, зови сюда молодого человека.
Поняв, что речь идет обо мне, я подошел к столу. Мне объяснили, какой услуги от меня ожидают. Это означало, что мне дают возможность принять активное участие в происходящих событиях; я был этим очень польщен и даже занял место в кресле г-на де Лакло. Петицию диктовал г-н Бриссо.
Поскольку снимать с петиции копию было запрещено, я могу припомнить лишь ее общий смысл. Составлена она была в резкой, сильной форме; содержание сводилось к двум пунктам. Во-первых, Национальному собранию бросался упрек в робости и обвинение в том, что оно не посмело вынести решение о судьбе короля. Во-вторых, утверждалось, что король, чья власть временно приостанавливалась Собранием, фактически смещен, и Национальному собранию предъявлялось требование назначить ему замену.