И Рыжий верит. И несмотря на все дерьмо, которое мерзотным ушатом вывалила на него – и продолжает вываливать – жизнь, несмотря на все свои шипы и все свои стены, там, за этими многочисленными шипами-стенами, он же остается таким очаровательно невинным. Наивным.
За ребрами – щемит. За ребрами тянет, скулит и ноет. Там давно мертвое вновь просыпается, вновь оживает, и процесс этот – он ведь такой до пиздеца страшный. До того болезненный, будто сами ребра – вдребезги и во внутренности осколками. И не то чтобы у Тяня по этой части есть какой-то выбор; поздно уже как-то для выбора.
Не то чтобы Тянь выбор хочет.
Он только смотрит на Рыжего, который прижимает к себе чужого пса и делится с ним зонтом, чтобы помочь скрыться от сплошной стены дождя – и войны за ребрами разворачиваются полномасштабные. Ух ты.
А ведь казалось бы – кому там воевать, если давно все мертво?
У Тяня бессознательная, инстинктивная забота только на Рыжего обращена – и Рыжим порождена. У Рыжего скрытая за шипами-стенами забота, кажется, необъятна – потому, наверное, и скрыта.
Мир такое ломает.
И Тянь перед Рыжим опускается на корточки – на колени ментально рушится, – прижимает его к себе, старательно игнорируя ворчание, и шепчет вслух ласково:
Песик Мо.
А мысленно шепчет обреченно:
Я псина у твоих ног.
И в забегаловке десятью минутами спустя Тянь ястребом следит за тем, чтобы Рыжий ел, протягивает ему бульон, чувствуя крохотную вспышку удовлетворения, когда Рыжий вместо того, чтобы отмахнуться-послать-ругнуться спокойно еду принимает. Прислушивается.
И пока Тянь отслеживает каждый отправляющийся ему в рот кусок, лишь только на периферии мелькает мысль, что сам-то опять поесть забывает – но неважно. Потом.
Рыжий – в приоритете, а о себе…
О себе можно и не думать. Так проще. Честнее даже. Так легче гнильем собственным не захлебываться.
Если Рыжий – сокрытый в тени свет, который, если отыщешь, в благоговении перед ним склонишься и отвернуться уже никогда не сможешь, то Тянь не тьма даже. Так. Сплошь пустота. Какая от пустоты польза?
Но пустота его, оказывается, умеет улыбаться – пусть через силу, пусть так, что скулы ноют, для Рыжего ничего не жалко.
Но пустота его, оказывается, умеет заботиться – пусть только о Рыжем, но никто больше все равно значения не имеет в планетарном масштабе.
Но пустота его, оказывается, умеет болеть.
Рыжим болеть.
Тянь смотрит на Рыжего и думает…
Я умираю.
И думает…
Ты убиваешь меня.
И думает…
Если кто-то и убьет меня.
Добьет меня.
Пусть это будешь ты.
За ребрами – войны давно мертвых, но вновь восставших солдат, и Тянь умирает, глядя на Рыжего. Но невообразимым образом живет.
Живет так, как не жил все эти годы, существуя своим бессмысленным существованием; мертвый – но все еще шагающий по земле.
А потом он замечает, как Рыжий мимолетно косит взгляд себе за спину. Как он, до этого относительно расслабленный – насколько вообще расслабленным умеет быть Рыжий в его присутствии – вдруг напрягается весь, сжимается весь. Вновь надевает кепку. Вновь натягивает на голову капюшон.
Тянь бросает взгляд туда, куда Рыжий косился – и челюсть против воли сжимается так, что зубы скрипят, но Тянь продолжает улыбаться. Для Рыжего.
Для Рыжего улыбок не жалко.
Для Рыжего не жалко себя.
Собственная вселенная ведь на Рыжем сконцентрировалась, на Рыжем схлопнулась, и до этого Тянь совсем не обращал внимание на окружающий их мир, видя лишь Рыжего.
И только теперь он слышит шепот идиотов, позади Рыжего сидящих, обращает внимание на взгляды, которые те на Рыжего бросают.
Тянь улыбается. Улыбается. Улыбается.
Улыбается, пока встает.
Улыбается, пока делает шаг.
Улыбается, пока его лицо не скрывается из поля зрения Рыжего – и улыбка стекает с губ. Оставляет после себя холод и угрозу. Сколько угодно Рыжий может делать вид, что ему поебать на косые взгляды и чужое презрение – актер из него херовый. И ни у одной мрази права на эти косые взгляды нет.
Идиоты умолкают.
Хорошо.
Тяню бы спрятать Рыжего, спрятать от всего этого прогнившего мира, от ублюдков, пытающихся его сломать, от сволочей, которые не заслуживают даже мимолетного знания о его существовании.
Спрятать бы – но разве Рыжий позволит? Разве право на такое у Тяня есть?
Спрятать бы – но куда спрячешь его от самого себя?
Спрятать бы.
Но забота при таком раскладе выходит совсем уж ублюдочной.
И потому все, что Тяню остается – спрятать его лишь на короткий отрезок времени, собой прикрыть от чужих косых взглядов, от чужого лицемерного презрения. И вновь отпустить холод и угрозу; вновь позволить улыбке на губы наползти. И осознать, что улыбка эта усилий даже почти не стоит, пока Рыжий ворчит беззлобно, пытаясь отыграть раздражение – актер из него херовый.
Тянь улыбается, опуская ладонь Рыжему на макушку и чувствуя тепло его тела рядом с собой – чувствуя, как теплеет собственная пустота. Как собственная пустота дышит. Ощущается, как последний рывок, как обманчивое улучшение и утешение, приходящее перед летальным исходом.
Годы пустого существования Тяня – бессмысленны. С таким существованием прощаться не будет сложно.
Тянь смотрит на Рыжего – и умирает.
Но это ничего.
Это неважно.
Ради Рыжего можно и умереть.
Комментарий к пустота (главе 340; Тянь)
вижу новую главу от Олд - и дальше все, как в тумане
опять притащил. опять засоряю. вот это все
спасибо Eat glass or die за подарок работе, внезапно и согревающе
========== я вернулся (главе 342; Шань) ==========
Было бы так просто сказать – не скучал.
Было бы так просто сказать – не нужен.
Шань не говорит. Шань вместо этого швыряет себя в привычное.
Скалится.
Щерится.
Игнорирует тотальный разъеб нутра, который один мажористый ублюдок организовал ему без шанса на ебучее исцеление. Игнорирует безнадежное трепыхание в грудной клетке того самого, что кровь перекачивает, что рубцами изъедено вдоль и поперек.
Шань игнорирует. Существование Тяня в собственной вселенной сделало его ебучим экспертом на этом поприще.
Профдеформация, чтоб ее.
Взгляд на Тяня – и раздраженный рык. И надтреснутый оскал.
Взгляд на Тяня – и плевать. Плевать. Плевать.
плевать на тебя, сука
плевать, мразь такая
столько времени же прошло
должно быть плевать
Но прислоненная к стене гитара – в поле зрения, бережно хранимая, отполированная до блеска; у которой каждая редкая царапина – на подсчете, памятная, врезавшаяся в деку шрамом. И в кости надломом.
Гитара – та самая.
И можно было бы сказать – дело же вовсе не в этом. Не в том, кто ее подарил. Просто вещь дохера полезная, да; вещь-мечта, к неисполнимой мечте ведущая. Просто Шань не мажористый мальчик, он же на новую хер скопит – вот и хранит. Просто…
Не просто, мать его.
И Тянь смотрит так, будто знает. Будто все, блядь, понимает.
И Тянь открывает свой блядский рот – и подтверждает, какая он падла догадливая.
– Сыграй мне что-нибудь.
И Тянь прижимает его к кровати, в клетку своих рук загоняет и нависает, будто и не было всех этих лет, будто им снова по пятнадцать, будто Тянь все еще – жажда то ли подчинить, то ли подчиниться. Такая мешанина первого и второго, что скорее погребет под собой и удушит к чертям, чем получишь хоть шанс разобраться, чего же там все-таки больше.
Годы прошли. Они больше не те.
Они шли разными дорогами – параллельные прямые, не пересекаются и прочее же дерьмо, но Тянь всегда плевал на непреклонность аксиом. Он не под мир подстраивается – он подстраивает под себя мир, и их прямые его гребаной волей пересекаются снова и снова. Пересекаются сейчас вновь.
Они изменились. Они повзрослели. Им больше не пятнадцать…
…им вновь пятнадцать, пока Шань возмущенно пыхтит, пока ощущает, как стекает холодный панический пот по вискам, пока пытается выбраться из знакомо стальной хватки Тяня.