Охуеть расклад, конечно. Тут бы в петлю сразу – но и петли на горизонте не имеется, вот настолько Сукуна охеренно везучий уебок.
А потому все, что ему на деле остается – это растянуть губы в ядовитом оскале, надеясь, что хотя бы этот оскал не выглядит так жалко, как Сукуна себя чувствует.
– И чем обязан столь нежданному визи… – начинает он, подливая в голос побольше ироничной, злой насмешки – но договорить ему не дает Мегуми.
Мегуми, который уже отталкивает его плечом и проходит внутрь без лишних слов – а Сукуна вместо того, чтобы преградить ему путь, конечно, ну конечно же, послушно отходит в сторону. Мегуми, который застывает посреди коридора недвижимым куском льда с напряжением в плечах таким, что от него должно ебашить током.
Мегуми, который после секундной, удушающей тишины говорит ровным бесцветным голосом, к Сукуне так и не оборачиваясь:
– Нам нужно поговорить.
Ха.
Если бы между ними что-то было – Сукуна бы сейчас не на шутку пересрал.
Но между ними лишь мили презрения – со стороны Мегуми, и тонны безнадежности – со стороны Сукуны. А значит, что бы Мегуми ни собирался сказать – это все равно ничего не разрушит.
Потому что рушить, сука, нечего.
И все равно в глотке становится суше, и все равно ребра болезненно стягивает. И все равно у Сукуны на секунду – всего на секунду, – но перед глазами: тот, их единственный поцелуй в полутьме кухни; и под пальцами крепость мышц Мегуми; и на языке вкус губ Мегуми, каждый оттенок которого себе в подкорке высек так, чтобы даже если однажды амнезия, деменция – осталось.
На уровне инстинктов осталось.
Сукуна знает – нельзя себе разрешать. Нужно сейчас же выкорчевать из головы – из грудной клетки выкорчевать.
Нельзя.
Надежда – та еще мразь, неплохо маскирующаяся под уебскую разновидность добра; и мразь эта убивает без предупреждения, когда не оправдывается. Если она сейчас корни в Сукуне пустит, если Сукуна ей это позволит, то – конечная. Он и так последние недели на чистом ублюдском упрямстве держится, чтобы из окна не выйти.
И нужно напомнить себе, почему именно – нельзя. Нужно ебнуть себе по грудной клетке абсолютным знанием того, почему именно эта надежда настолько неебически безнадежна – долбаный парадокс. Нужно врезать себе ментально до того, как это бессознательно сделает Мегуми – потому что собственный удар Сукуна пережить сможет.
На самом деле, он чей угодно удар пережил бы. Чей, блядь, угодно, кроме…
Кроме.
Но что-то в Сукуне просит – пожалуйста.
Пожалуйста, блядь.
Что-то в Сукуне жаждет эту минуту самообмана. Эту минуту слабости. Эту минуту необоснованной надежды без фундамента – а может быть. А вдруг…
А вдруг именно это – то, что им нужно поговорить?
Блядь.
Какой же дебил.
Но, возможно, в том-то и дело. Возможно, Сукуна, как раз и жаждет того, чтобы наконец добило уже – а лучше Мегуми его не добьет никто.
Глубокий вдох.
И вместо того, чтобы думать об этом – для того, чтобы об этом не думать, – Сукуна толкает ладонью входную дверь. И в повисшей между ними плотной абсолютной тишине ее хлопок звучит оглушающим взрывом.
И Мегуми наконец оборачивается к нему.
И Мегуми наконец смотрит на него, по-настоящему смотрит – так, будто действительно видит.
И у Мегуми в радужках преисподние расстилаются бесконечностью, языки своего пламени к Сукуне протягивают – и ему бы за них зацепиться.
Ему бы только услышать «к ноге» голосом Мегуми – и тут же послушно пошел бы. Оскалился бы личным цербером, безоговорочно верной псиной на привязи.
На любых условиях.
Только позволь быть рядом.
С любыми требованиями.
Только никогда не прогоняй.
И когда рот Мегуми открывается – Сукуна сглатывает беспомощно. Жалкий. По самую глотку вляпавшийся.
А если.
А вдруг…
– Мне не нравится то, что происходит с Юджи.
Бах.
Ебучая надежда взрывается под ребрами локальной атомной бомбой – внутренности в ошметки. Сукуне кажется, от него должны были остаться только кровь и кишки; Сукуне кажется, ударной волной должно было снести половину ебаного мира.
Но мир стоит.
И Сукуна стоит тоже.
Только пол к пальцам тянется – и Сукуна осознает, что это он сам начал заваливаться на бок; ему приходится опереться рукой о стену, чтобы не рухнуть.
Мегуми говорит что-то еще, что-то о «ему плохо», что-то о «ты нужен ему», что-то о «он ломается», и само имя братца – лишь одно слово в общем потоке, но его более чем достаточно. Но сознание именно за него цепляется, отбрасывая все остальное, как ненужную шелуху – и Сукуну вмазывает в реальность со всего размаха. Размазывает по физически ощутимому здесь-и-сейчас асфальтоукладчиком.
И Сукуну с головой накрывает всем остальным, погребает воспоминаниями о хриплом «Юджи» в полутьме кухни – и о разрушенном мгновении, о разрушенном нутре, о том, как от Мегуми надежно оттащило одним только гребаным именем.
О мягких и нежных взглядах Мегуми на – Юджи.
О коротких и светлых улыбках Мегуми для – Юджи.
О том непредназначенном для глаз Сукуны, что он увидел несколько недель назад, скрытый тенью коридора – и из-за чего не выйти из окна стало особенно, сука, сложно.
О том, почему надежда всегда была непозволительной роскошью для Сукуны. Почему никогда нельзя было позволять долбаной надежде в ребра ему вгрызться, даже узрев невозможное – Фушигуро Мегуми на пороге собственной квартиры.
Он же тогда, в полутьме кухни, с ощущением губ Мегуми на своих губах, тоже себе… позволил. Позволил ебучую надежду.
И чем это, блядь, закончилось?
Чудеса не случаются с больными ублюдками вроде Сукуны. Больным ублюдкам вроде Сукуны права на свет гребаным мирозданием выделено не было.
Всегда же знал, блядь.
Всегда.
Но, может, теперь наконец добьет.
Ведь вот она – конечная.
Ведь конечной его всегда был Мегуми.
Смех начинает пузыриться в глотке – и больно же, сука, почему так больно; Сукуна его отпускает. Смеется убитым горьким смехом, лишь краем сознания цепляясь за тот факт, что Мегуми замолкает.
Смех затихает еще быстрее, чем появляется.
Сукуна падает в преисподние глаз Мегуми – и скалится.
– Юджи. Ну конечно. Все ведь всегда сводится к Юджи, правда? – Сукуна делает шаг вперед, скользит по паркету ближе к Мегуми, ближе к невозможности, к оглушительной потребности; ему нужно закончить это; ему нужно всадить себе нож в глотку – и прекратить гребаную агонию.
Ему нужно, чтобы этот нож в глотку всадил Мегуми.
– Неужели, проблемы в раю? – ядовито мурлычет Сукуна, продолжая. – Что, конфетно-букетный период так быстро закончился? Ты ведь получил наконец того, кого всегда хотел, – слова горчат так, что обжигают гортань, но он не может перестать говорить, не может, не может… – Так какого ж хера ты делаешь здесь, а, пацан? Или сосется Юджи совсем херово, и ты пришел ко мне за второй порцией? Так тебе нужно просто попросить…
И Сукуна скалится шире.
Скалится ядовитее.
И Сукуна подкрадывается к Мегуми вплотную, с показательной хищностью скользя языком по губам – и с мрачным, ублюдским удовлетворением видит, как невозмутимость его всегда холодных, для Сукуны холодных, глаз идет трещинами, как они распахиваются чуть шире с каждым словом Сукуны, как в них загорается осознание.
Даже когда Сукуна оказывается так близко, что почти дышит Мегуми в губы – тот все еще не сдвигается ни на шаг, все еще не отступает, никогда ведь не отступает; лишь произносит голосом чуть ниже обычного, продолжая удерживать взгляд Сукуны:
– Ты был там в тот день.
Не вопрос – утверждение.
Склонив голову набок, Сукуна хмыкает бесцветно, надеясь, что жрущая изнутри боль не просачивается сквозь трещины в собственной маске.
– Был ли я там, когда после стольких лет твоих щенячьих взглядов на моего братца он наконец снизошел до тебя? О да, мне представилась такая честь.
Собственный оскал становится таким широким, что скулы ноют – и внутри что-то ноет, скулит, воем безнадежным заходится. Заткнуть бы, блядь. Добить бы это что-то уже, сколько ж можно корчиться-то, а. Сколько ж можно.