Иногда тот факт, что у Сатору самый умный ребенок в мире – почти проклятье.
…ладно, нет.
Благословение, конечно же.
Но все-таки…
Черт.
Напиваться в день смерти Сугуру, очевидно, было ошибкой. И не только потому, что Мегуми сначала пришлось выслушивать пьяные бредни Сатору, а потом еще заботиться о его пьяной туше.
Но и потому, что это потянуло за собой определенные…
Последствия.
Сатору не настолько идиот и не настолько погряз в самообмане, чтобы не понимать, что именно послужило триггером.
Во всем виновато его пьянство в тот самый день.
Во всем виноват тот факт, что он заново пропустил через себя воспоминания в тот самый день.
Во всем виноват Сатору, который позволил себе вновь погрязнуть в Сугуру по самую макушку в тот самый чертов день.
И вот, теперь кошмары вернулись. Спустя столько долбаных лет. Вспомнить, когда именно эти кошмары ему в последний раз снились, труда не составило. Это было до появления в его жизни Мегуми.
Мегуми, который, сам того не зная, вытащил Сатору из бездны, в бесконечности которой он продолжал падать после смерти Сугуру.
Когда он думает об этом, в грудной клетке неизменно появляется знакомое щемление.
И вот теперь Сатору избегает острых и внимательных – обеспокоенных, чтоб их – взглядов своего ребенка, потому что не может заставить себя посмотреть ему в глаза. И вот теперь Сатору снова и снова выдыхает лживое «я в порядке» в ответ на эти самые взгляды, на все менее сдержанные вопросы – и игнорирует чувство вины, вгрызающееся в труху ребер.
Нет у Сатору никакой депрессии.
Ему просто нужно взять себя наконец, блядь, в руки, очистить голову, вышвырнуть из этой головы Сугуру – и снова задышать полной грудью. Снова заглянуть своему ребенку в глаза.
Но потом наступает ночь.
И Сатору ныряет под одеяло.
И Сатору закрывает глаза.
И Сатору…
…предвкушает.
И ненавидит себя за это.
Потому что ему не должно это нравиться. Он не должен получать от этого гребаное мазохистское удовольствие. Он не должен радоваться тому, что вновь может видеть его.
Вновь может видеть Сугуру.
Хотя бы так.
Хотя бы как-то.
Ведь, как бы сильно в его снах – в его кошмарах – Сугуру ни мучился, на самом деле это уже прошло. На самом деле ему больше не больно. А боль Сатору…
Что ж.
Он был в состоянии с ней справиться когда-то – он в состоянии справиться с ней сейчас.
Он сосуществовал бок о бок с этими кошмарами когда-то – он в состоянии сосуществовать с ними бок о бок сейчас.
У Сатору не депрессия.
И хватит смотреть на меня так, Мегуми.
Пожалуйста.
Хватит.
Но потом все становится хуже.
Потому что потом к кошмарам о Сугуру прибавляются кошмары о Мегуми.
И поначалу декорации этих кошмаров тоже предельно знакомые.
Переулок.
Кровь.
Два щенка.
Дрожащий голос.
Огромные, полные страха и отчаяния глаза, не по-детски смотрящие с детского лица.
Просыпаясь, Сатору снова и снова напоминает себе, что это уже в прошлом. Снова и снова напоминает, что кровь на Мегуми принадлежала не Мегуми.
Но во снах он постепенно перестает понимать, чья именно кровь на Мегуми, потому что его ребенок начинает смотреть стеклянными пустыми глазами сквозь Сатору и просить бесцветным сухим голосом вместо «спаси их», которое он раз за разом шептал в тот день на самом деле – «спаси меня».
И Сатору просыпается после таких снов со сбитым тяжелым дыханием, и что-то паническое, оглушающее вытаскивает его из постели, и какое-то время он просто стоит в дверях комнаты Мегуми и наблюдает за ним спящим, пока дыхание не приходит в норму и сердце не перестает убивать себя о ребра – благо, Мегуми уже достаточно к Сатору привык, чтобы не просыпаться от одного его присутствия.
И здесь речь уже не идет ни о каком мазохистском удовольствии, ни о каком «хотя бы так могу его видеть» – потому что его ребенок здесь, рядом, в считанных ярдах от него; потому что его ребенок жив, и Сатору сделает все, от него зависящее – куда больше, чем от него зависит, – чтобы оно так и оставалось.
Это все еще то, с чем Сатору может справиться.
Потому что тот случай – в прошлом, и Мегуми сейчас здесь, с ним, и он в порядке, в порядке, в порядке.
Но проходит время.
И кошмары о Сугуру и о Мегуми начинают мешаться между собой.
И вот Сатору вновь снится тот переулок, в котором он держал когда-то умирающего Сугуру, но только в его руках вместо Сугуру – Мегуми, который старше того Мегуми, которого он знает сейчас, ближе по возрасту к тому, сколько было Сугуру, когда он погиб.
И глаза у Мегуми больше не стеклянные, не пустые.
У него глаза – боль, затопившая их до краев, и это гораздо, гораздо страшнее.
Потому что теперь Сатору уверен, чья кровь на его собственных руках.
И Сатору держит Мегуми, и ему кажется, то отчаяние, которое он испытал, когда держал умирающего Сугуру, множится во сто крат.
Потому что Мегуми – его ребенок.
Потому что Мегуми – его ответственность.
Потому что Мегуми – его все.
Потому что, как бы Сатору ни ненавидел и ни винил себя за то, что ничего не смог сделать, что не вмешался вовремя, что не надавал оплеух и не остановил, когда Сугуру вляпался в дерьмо, из которого не мог выбраться, спустя годы он все же в состоянии признать – это был выбор Сугуру. Никто не мог спасти Сугуру от самого себя.
Но Мегуми…
Швырнуть себя на амбразуру, чтобы спасти его – это то, что Сатору сделает безоговорочно, потому что он не может потерять Мегуми.
Не может потерять кого-то еще.
Он не вывезет.
Не во второй раз.
Но Мегуми лежит у него на руках и истекает кровью; истекает подступающейся к нему смертью.
И Сатору пытается зажать его рану – хотя так и не может понять, откуда именно продолжает и продолжает и продолжает сочиться кровь.
И Сатору просит отчаянно.
Просит сбито.
Ты только держись.
Обещает.
Я спасу тебя.
Умоляет.
Только не бросай меня.
А Мегуми тянется к нему окровавленными руками, и улыбается очень грустной, очень знающей улыбкой, улыбкой обреченного, улыбкой смертника, и Сатору отказывается эту улыбку принимать, и Сатору почти злится, Сатору определенно рушится.
А Мегуми продолжает тянуться к нему руками, ослабленными, явно отказывающимися его слушаться.
И Мегуми открывает рот.
И пытается что-то сказать – но из горла вырывается только хрип…
И где-то здесь Сатору всегда просыпается.
И всегда идет в комнату Мегуми.
И сидит, прислонившись к стене и наблюдая за ним, иногда по несколько часов.
И эти сны продолжают сниться ему снова, и снова, и снова, и Сатору уже начинает воспринимать почти благословением те ночи, когда ему вновь снится умирающий Сугуру.
И однажды он, осознав, что находится во сне – он почти всегда осознает, если это Сугуру, вспоминая в какой-то момент, что это уже случалось, что этот ужас уже был, что эта боль уже была, – Сатору спрашивает у Сугуру, что значат его сны с Мегуми.
Но Сугуру только улыбается ему той же грустной и обреченной улыбкой, которой улыбается во снах умирающий Мегуми, и говорит:
– Ты знаешь.
Но нет, Сатору не знает.
Нихера он не знает.
И он хочет никогда не услышать, что именно ему пытается сказать Мегуми, и хочет никогда не узнать, чем именно этот сон заканчивается…
Но в то же время – он хочет услышать, потому что это пытается сказать его ребенок, а значит, это наверняка что-то важное.
Но в то же время – он хочет узнать, надеясь, что тогда эти сны наконец прекратятся.
Так проходит месяц.
Целый чертов месяц, и взгляды Мегуми на Сатору становятся все мрачнее, все обеспокоеннее. И в какой-то момент Мегуми уже перестает спрашивать, в чем дело – судя по тому, как он все сильнее морщился, получая в ответ очередное безликое «я в порядке», ему порядочно остопиздело это слышать.