И Мегуми выбор делает.
Но вместо того, чтобы вывернуться-оттолкнуть-врезать, он вдруг подается вперед.
И он совсем немного, едва уловимо приоткрывает губы, приглашая.
И Сукуне сносит крышу. Срывает последние предохранители. И вот она, выдержка – летит в черноту пропасти, чтобы разбиться о нее. Вдребезги. В осколки.
Сукуна приглашение принимает.
И он подается вперед, и вжимает Мегуми в столешницу, и кладет руки на его бедра, ощущая охуительную твердость мышц под пальцами, и сминает его губы своими.
Всего какую-то долю секунды Мегуми бездействует, Мегуми кажется ошарашенным таким напором, но потом он тихо-тихо, очень тепло выдыхает Сукуне в губы – и тут же придвигается ближе, теснее, и тут же вплетается пальцами Сукуне в волосы, и тут же прикусывает нижнюю губу Сукуны, немного раздраженно, отчаянно яростно и жадно, и у Сукуны горловой рык рвется откуда-то из легких.
И целуется Мегуми немного неумело, немного неуклюже – но с такой отдачей и с таким напором, со знакомой воинственностью, так жадно и голодно, что это резонирует с голодом внутри самого Сукуны, и, блядь.
Блядь же.
И это охуительнее, чем все, что Сукуна мог бы себе представить.
И Сукуна никогда не придавал поцелуям особого значения, так, всего лишь прелюдия, необходимость, в которой другие почему-то нуждаются.
Но сейчас Мегуми целует его.
Мегуми целует его.
Мегуми.
Целует.
Его.
И все вдруг обретает смысл.
И этот поцелуй с легкостью опережает сотни других в жизни Сукуны, да так, что сразу – на тысячу-другую пунктов; поцелуев объективно куда более техничных, куда более умелых, поцелуев, которые, чисто теоретически, должны были приблизиться к идеалу.
Вот только идеал – вот он. Здесь. Сейчас.
Больше, чем идеал.
Лучше, чем совершенство.
Ведь это Мегуми.
Целует.
Его.
Целует с тем пылом и яростью, которые Сукуна всегда в нем видел.
И Мегуми прижимается к нему, и тянет его за волосы, и заставляет быть ближе к себе, и еще ближе, так близко, что в эти секунды даже получается поверить – он тоже немного нуждается, нуждается на миллионную долю от нужды Сукуны, но все же нуждается.
И Мегуми здесь.
Рядом.
В его руках.
Почти впаянный в Сукуну.
Жадно берет – с готовностью отдает.
И все другие, безликие, бессмысленные поцелуи в жизни Сукуны меркнут окончательно.
И Сукуне сносит крышу так, как не сносило от самого охеренного секса в его жизни.
И Сукуна врывается языком в его рот, обводит кромку зубов, вылизывает небо – а Мегуми подстраивается под него, сплетается своим языком с его, жаркий, воинственный. И их поцелуй – немного борьба, немного сражение, и Мегуми явно не планирует в этом сражении проиграть.
Сукуна же проиграл уже давно.
Давно и безнадежно.
И Сукуну ведет.
И Сукуна отрывается от губ Мегуми, только чтобы спуститься поцелуями ему на скулу, чтобы цепочкой поцелуев скользнуть ниже, к изгибу шеи, к ее молочно-белой коже, чтобы припасть к горлу Мегуми, как нуждающийся, как верующий, чтобы прикусить его, клеймя, оставляя свой след там, где хотелось бы следом остаться навсегда.
И чтобы вырвать из Мегуми сдержанный хриплый стон – лучший звук, который Сукуна слышал в своей жизни, и он бы это слушал, и слушал, и слушал на повторе весь остаток этой самой гребаной жизни…
А в следующую секунду все рушится.
А в следующую секунду Сукуне ментально прилетает по роже так, что разбивает его на куски цемента, осыпающиеся в абсолютную черноту.
Потому что тут же, следом за гортанным стоном, следует имя, которое Мегуми хрипит, будто оно – истина его жизни.
– Юджи.
И небо падает Сукуне на голову, раскалываясь надвое – и раскалывая надвое его.
Вот и он.
Блядский хук от реальности.
А ведь Сукуна на секунду успел забыть, насколько эта ебаная жизнь его ненавидит – впрочем, ненависть у них взаимная.
И Сукуна тут же отшатывается.
Сукуна врезается куда-то – в стол, кажется, но похер.
Похер.
Он зарывается пальцами в волосы и утыкается взглядом в пол.
И лучший момент в его жизни оборачивается гребаным кошмаром.
И этого стоило ожидать.
И он должен был быть готов, блядь.
Он всегда должен помнить, что жизнь – та еще мразь, а он сам – мразь ей под стать.
И ничего хорошего в его жизни никогда не будет.
Потому что ничего хорошего он не заслуживает.
Разве мог Мегуми целовать его с такой отдачей и пылом?
Разве мог ему отдавать столько, сколько отдавал сейчас?
Разве мог от него хотеть столького и столько брать?
Ведь есть Юджи.
Есть, мать его, Юджи, который во всем лучше, чем Сукуна, как бы Сукуне ни хотелось это отрицать.
Есть, мать его, Юджи, который заслуживает Мегуми так, как никогда не сможет заслужить Сукуна.
Вот только Юджи идиот и не понимает, какое сокровище у него в руках – сокровище, которое было в его руках даже сейчас, когда Сукуна, идиот такой, поверил, будто бы это он свое сокровище в руках держит.
И ведь и правда поверил.
Поверил, мать вашу.
А потом слышится тихое, сиплое.
– Сукуна.
И Сукуна вдруг отчетливо осознает, как жалко и разбито должен сейчас выглядеть. Отчетливо осознает, что все его маски, все его стены, все его защитное дерьмо – вдребезги от одного только слова, вырвавшегося из горла Мегуми.
Но Сукуна все равно откликается на зов, потому что не может не; Сукуна поднимает взгляд и думает – хуже все равно не будет.
И у Мегуми – взъерошенные волосы и сбитое дыхание.
У Мегуми – зацелованные алые губы.
У Мегуми глаза огромные, темные, со зрачком, затопившим радужку.
Глаза виноватые.
И.
Блядь.
Хуже все-таки может быть.
Здесь, рядом с Мегуми, наивный и поверивший, он так же забыл – хуже всегда может быть.
Потому что вина в глазах Мегуми – она подтверждает, что, да, имя Юджи действительно сорвалось с его губ.
Что.
Да.
Мегуми действительно думал о Юджи, пока целовал Сукуну.
Мечтал о Юджи, пока целовал Сукуну.
Конечно же, вашу ж мать.
Ну конечно.
Сукуне хочется горько рассмеяться.
Даже гребаные татуировки не смогли сделать то, для чего были предназначены; не смогли спасти его от того, чтобы Мегуми видел в нем только Юджи.
И Мегуми делает шаг к Сукуне.
А Сукуна отступает на шаг от него.
И Сукуне хочется умолять.
Пожалуйста.
Пожалуйста.
И он не знает, о чем – или, может быть, все-таки знает.
Пожалуйста, заметь меня.
Заметь меня.
…заметь…
Но Мегуми замечает только Юджи.
А Сукуна – нуждающийся, жалкий и ничтожный.
И, может, это максимум, которого он заслуживает – собирать крошки со стола тупого, но совершенного младшего братца; упиваться вниманием, которое Мегуми готов подарить ему, видя в нем только Юджи.
Может, это максимум.
Но сейчас Сукуна не может это вывезти.
Сейчас Сукуна не может вывезти вину в глазах Мегуми – и ему хочется разозлиться, хочется разбудить приступ искусственной, но такой нужной, спасительной ярости…
Вот только внутри себя он находит лишь пустоту.
Вакуумную.
Абсолютную.
Забитую темнотой.
И Сукуна отворачивается от Мегуми.
И Сукуна выходит из дома, ни разу не обернувшись.
И, когда дверь за спиной Сукуны захлопывается, он думает отстраненно – что ж, Мегуми наконец вышел победителем из их ночных перепалок.
И Сукуна рушится.
Комментарий к (спустя три месяца) Разруха
я все еще не знаю, в какой момент остановлюсь – но все сильнее к этому прикипаю
и у меня все-очень-плохо с умением находить слова благодарности для вас, но я всегда удивляюсь, в самом положительном смысле, что сюда вообще кто-то заглядывает, и очень радуюсь вашим теплым словам. спасибо за это
========== (за восемь лет и десять месяцев до) Паника ==========
На звонок Сатору отвечает механически, даже не глянув на экран – но когда веселое «да-да!» разбивается о тишину по ту сторону, он хмурится. Отставляет кружку с кофе. Отводит телефон от уха, чтобы все же проверить, кто ему звонит.