В то время как наш беглец переводил дыхание и, вне всякого сомнения, предавался только что изложенным размышлениям, на колокольне Жиберкура прозвонило без четверти полночь и за лесом Реминьи взошла луна.
Окончив свои размышления и подняв голову, в неверном свете луны беглец узнал местность; единственным живым существом на ней был он сам.
Он находился в центре поля боя посреди кладбища, наскоро устроенного Катрин Лалье, матерью сеньора де Жиберкура; маленький холмик, на котором он устроил себе минутный отдых, был не чем иным, как могилой, где нашли свое вечное упокоение двадцать французских солдат.
Ускользнув из Сен-Кантена, беглец никак не мог вырваться за пределы могильного круга, казалось очерченного вокруг него.
Для людей определенного склада трупы, покоящиеся в трех футах под землей, кажутся менее опасными, чем раскачивающиеся в трех футах над землей, но нашего беглеца и на этот раз стала бить нервная дрожь, сопровождаемая странными хрипами в горле, свидетельствуя о том, что ледяной озноб пробрал самое трусливое после зайца животное — человека.
Потом, все еще трудно дыша от усталости после своего безумного бега, наш герой стал прислушиваться к тоскливому и размеренному крику совы, который доносился из небольшой рощицы, оставленной несрубленной словно для того, чтобы указывать кладбище.
Но вскоре, несмотря на то что его внимание, казалось, было занято этими заунывными звуками, он нахмурил брови и стал понемногу вертеть головой из стороны в сторону, пытаясь понять, что за шум примешивается к крикам птицы.
Этот шум был куда более материален, чем первый; первый, казалось, падал с неба на землю, второй — поднимался от земли к небу. Это был цокот копыт, который настолько хорошо передан в стихе Вергилия, что вот уже две тысячи лет им не перестают восхищаться преподаватели латинского языка:
Quadrupedante putrem sonitu quatit ungula campum.note 41
He осмелюсь утверждать, что наш беглец знал эти стихи, но звук копыт был ему хорошо знаком, поскольку, едва он стал различим для обычного слуха, как молодой человек вскочил, внимательно вглядываясь в горизонт; но, так как лошадь скакала не по большой дороге, а по рыхлой земле, развороченной наступлениями и контрнаступлениями испанской и французской армий, изборожденной пушечными ядрами и к тому же сохранившей остатки неубранных хлебов, то звук разносился не очень далеко и оказалось, что лошадь и всадник гораздо ближе к беглецу, чем он подумал сначала.
Первая мысль, пришедшая в голову молодому человеку, была такая: не надеясь на свои негнущиеся ноги, висельник, с которым он связался, одолжил в конюшнях у смерти волшебного коня и бросился на нем его преследовать. Быстрое, бесшумное продвижение всадника вперед делало подобное предположение вполне вероятным, особенно если учесть зловещий вид местности и нервную натуру молодого человека, да еще перевозбужденного недавними событиями.
Во всем этом было то положительное, что лошадь со всадником были уже в пятистах шагах от нашего героя, и он начал, насколько это возможно при слабом свете месяца в его последней четверти, различать их очертания.
Если бы наш беглец находился в двадцати шагах влево или вправо от пути волшебного кентавра, он бы никуда не сдвинулся с места, а лег бы в тени, затаившись между двумя могилами, и пропустил апокалипсическое видение; но он находился прямо на пути его следования, и, если он не хотел, чтобы всадник из преисподней сделал с ним то, что сделал с Илиодором небесный всадник за двадцать веков до этого, ему следовало поспешно бежать.
Он бросил быстрый взгляд в сторону, противоположную той, откуда появилась опасность, и едва ли в трехстах шагах от себя увидел опушку леса Реминьи, напоминавшую темную ленту.
На секунду он подумал, что мог бы скрыться в деревне
Жиберкур или в деревне Ли-Фонтен, на полдороге между которыми он находился: одна была направо, а другая налево от него, но, оценив расстояние, он понял, что до деревень от него шагов по пятьсот, а до опушки леса всего триста.
И он бросился к лесу со скоростью оленя, которому потерявшая след свора дала несколько секунд передышки для его уже одеревеневших членов. Однако в ту минуту, когда он бросился бежать, ему показалось, что всадник издал радостный вопль, в котором не было ничего человеческого. Этот вопль, достигший слуха беглеца на легких крыльях ночи, подхлестнул его бег, шум которого спугнул сову, скрывавшуюся в роще, и мрачная ночная птица, прокричав напоследок совсем уже зловеще, исчезла в глубине леса, заставив нашего героя пожалеть, что у него нет быстрых и беззвучных крыльев.
Но если у беглеца не было крыльев, то у лошади, на которой сидел верхом всадник, пустившийся его преследовать, казалось, были крылья Химеры: прыгая через могилы, молодой человек постоянно оглядывался и видел, что тень всадника становится все больше и приближается с угрожающей быстротой.
К тому же лошадь ржала, а всадник страшно кричал.
Если бы кровь не так сильно шумела в висках беглеца, он бы понял, что в ржании лошади нет ничего сверхъестественного, а всадник просто повторяет слово «Стой!» на разные лады, от умоляющего до угрожающего, но поскольку, несмотря на эту восходящую гамму, беглец удвоил усилия, стараясь достичь леса, то и всадник со своей стороны удвоил усилия, стараясь его догнать.
Еще немного, и дыхание беглеца стало бы таким же тяжелым и прерывистым, как дыхание преследовавшего его четвероногого; он был всего в пятидесяти шагах от опушки леса, но всадник — всего в ста шагах от него.
Эти последние пятьдесят шагов были для беглеца то же, что для потерпевшего кораблекрушение, которого катят волны, последние пятьдесят саженей, остающиеся ему до берега; но у потерпевшего кораблекрушение есть надежда, что, даже если ему изменят силы, его, возможно, живым выбросит на гальку морской прилив, тогда как беглеца никакая надежда тешить не могла, если — а это было более чем вероятно — ноги изменят ему до того, как он достигнет счастливого убежища, где уже укрылась, опередив его, сова, и откуда она, похоже, своим загробным голосом насмехалась над его последним и немощным усилием.
Вытянув руки, нагнув голову, беглец мчался вперед; горло у него пересохло, дыхание было хриплым, в ушах звенело, кровавый туман застилал глаза; до опушки леса ему оставалось двадцать шагов, но тут он обернулся и увидел, что лошадь, все еще ржущая, и всадник, все еще кричащий, находятся всего в десяти шагах от него!
Он хотел побежать еще быстрее, однако у него перехватило горло, ноги одеревенели; он услышал за собой как будто раскаты грома, почувствовал на плече огненное дыхание, ощутил удар, словно от камня, пущенного из катапульты, и, почти потеряв сознание, провалился в яму, поросшую кустарником.
И тут, как сквозь огненную пелену, он увидел, что всадник спешился, точнее, спрыгнул с лошади, бросился к нему, поднял его, усадил на пригорок, всмотрелся в его лицо в свете луны и воскликнул:
— Клянусь душой Лютера, это же Ивонне!
При этих словах наемник, начавший понимать, что он имеет дело с человеческим существом, постарался сосредоточиться, внимательно взглянул на того, кто его так упорно преследовал, а теперь произносил столь ободряющие слова, и голосом, который пересохшее горло делало похожим на хрип умирающего, прошептал:
— Клянусь душой папы, это же монсеньер Дандело! Нам известно, почему Ивонне бежал от монсеньера
Дандело. Остается только объяснить, почему монсеньер Дандело преследовал Ивонне. Для этого нам достаточно возвратиться назад и продолжить наш рассказ с того момента, когда Эммануил Филиберт вступил в Сен-Кантен.
XIX. НАЕМНИК И КАПИТАН
Мы рассказали, что Ивонне, Мальдан и Прокоп защищали ту же брешь, что и адмирал Колиньи.
Защищать ее было нетрудно, потому что на нее никто не нападал.
Мы рассказали также, как соседний пролом был взят испанским отрядом и как рота дофина была вынуждена его сдать.