Дверь распахивается, впуская охранника с тазом горячей воды. Разумовский, ошарашенно оглянувшись, выпрямляется.
— Да вы издеваетесь... — уже осмелевший, не верящий взгляд прыгает с конвоира на Грома. Игорь деловито поднимается. — Вы же... Вы же не...
Разумовский вжимает голову в плечи. В поисках спасения оборачивается к охраннику, но тот уже выходит. Захлопнувшаяся дверь отрезает их от остального мира. Гром склоняется над столом, опираясь руками, и Сергей вынужден перевести вновь зарастающий тревогой взгляд на него.
— Как же вы решились?
Что-то проступает в невозможно прозрачных голубых глазах, Разумовский опускает голову.
— Пожалуйста...
Трагикомичный результат Сережиных попыток сменит внешность теперь у Игоря прямо под носом. Или под губами. Жаль, Разумовский не видит, каким взглядом смотрит он на это горе-горькое.
— Чем же вы так? — спрашивает тихо. — Ножом? Ножницами маникюрными? Или швейными? В некоторых местах... — Игорь делает вид, что задумывается. — В некоторых местах выглядит так, словно вы их руками рвать пытались.
Разумовский сопит.
— Вы же так любили свои волосы, — говорит Гром тише, склоняясь к пострадавшей макушке. – А теперь ваша голова — как глобус. Материки щетины. Океаны залысин. Меридианы и широты царапин...
— Хватит! — вскидывает гневно голову Разумовский, но тут же морщится от боли.
— И одна забытая прядь за ухом, — Игорь уже держит ее. — Раз решились, не стоит оставлять.
Ножницы хрустят над самым ухом Разумовского. Он зачарованно смотрит, как Гром, отдернув руку с добычей, отпускает ее лететь на пол. Опоминается. Отворачивается к столу.
— Стригите, брейте, что хотите делайте — я вам это припомню.
Гром невозмутимо выдавливает на ладони крем для бритья.
— Развернитесь лицом к стене, — просит Игорь, кивая на дальнюю от зеркального окна наблюдения стену.
— А я не могу, — Разумовский раздраженно вертит пристегнутыми к столу руками.
— Точно.
Грому доставляет особое удовольствие наблюдать за тем, как меняется лицо Разумовского, когда вызванный конвоир освобождает его. Сергей, не удержавшись, поднимается со стула, трет запястья. Смотрит настороженно.
— Это что — прием какой-то? Чтобы я почувствовал свободу, а вы потом ее отберете?
— А вы почувствовали свободу?
Разумовский замирает. В его глазах загорается вызов.
— Садитесь, — Игорь кивает на стул перед собой. — Спиной ко мне. Стул закреплен, так что спинку придется оставить справа.
Разумовский недоверчиво, но смиренно занимает свое место. Гром знает, что сейчас до него дойдет подлинная свобода — теперь его реакции не видны никому, кроме камер под потолком, а если он опустит голову — то и им. В допросной он остался с Громом и в тоже время — наедине с собой.
Игорю вдруг становится страшно касаться израненной кожи. А ну, как заденет царапину или порез. Или крем начнет жечь. Он намеренно вдыхает глубже, стараясь унять дрожь. Не в одном страхе дело. Ощущения, воспоминания, чувства вспыхивают, стоит коснуться его. Пылают по всему телу, текут к ладоням отовсюду, требуют касаться осторожно, бережно, невесомо.
Бритва лежит слева от них. Но Сережа не решается. Игорь будто преспокойно снимает упаковку. Начинает сбривать неаккуратно стриженные волоски. Руки дрожат снова, и чем больше бреет — тем больше дрожат.
— Все пройдет, — проговаривает он тихо — вряд ли камеры запишут. — Все пройдет, ни следа не останется.
Разумовский крепится в молчании, сидит, вцепившись в сиденье обеими руками.
— Будете сиять, как новенький.
Лезвия, едва касаясь, вместе с пеной уносят волоски — оставляют голую кожу.
Когда Гром заканчивает, Разумовский оборачивается настороженно, смотрит снизу вверх, словно не верит в то, что сейчас произошло. Игорь не может удержаться от смешка. Тянется за полотенцем, невозмутимо протирает чужой блестящий, кстати, очень ровный череп.
— Стрижка летняя, с вас пятьсот рублей.
Разумовский не смеется. Разумовский смотрит так... Так... Игорь принимается складывать вещи, пока конвоир забирает воду. Перекладывая их, достает, оставляя рядом с чемоданом фото.
— Что это? — не сразу, но решается Разумовский. — Что за фото?
— А, стрижки, — Игорь даже взглядом его не удостаивает. — Принес кое-кому показать.
Их взгляды встречаются. И Гром вдруг понимает, что Разумовский знает его. Знает наперед, что случится. Что ни одна из фраз, ни одно из прикосновений и уж тем более снимки эти здесь не случайны. Смотрит, больше не дрожа, не дергаясь — доверчиво, и свет его распахнутых широко глаз похож на свет сегодняшних фонарей, горящих в невидимых ладонях.
— И что это, — говорит Сережа, — за стрижки?
У Игоря подгибаются ноги, он вынужден опуститься на свой стул. Этого он в своем мысленном сценарии в отличие от озвученного Сережей вопроса не прописывал. Будет очень странно, если он сейчас возьмет подозреваемого за руку. За руку, которая так и не поддалась искушению схватить ножницы или бритву. Поэтому Игорь просто молчит, собираясь с силами. Их ведь снимают камеры. На них ведь возможно кто-то смотрит. На них — следователя-виртуоза, загоняющего в угол подлеца-преступника.
Гром говорит только что придуманное название. Смотрит с Разумовским на черно-белое еще фото спортивного юноши на фоне трибун. Называет следующую только что изобретенную стрижку и передает Сергею фото парочки — оба в советских меховых шапках. Следующее — улыбчивый, усатый мужчина средних лет у, очевидно, любимых «Жигулей». Какое-то семейное у роддома с младенцем. С отдыха. С городской улицы. Разные герои, но одной эпохи — все снимки ч/б.
— Но суеверным бы я такие стрижки не советовал, — заводит Гром последнюю партию. Не решается поднять взгляд. — Ни у кого из них жизнь хорошо не сложилась.
— Отчего же? — Сережа, кажется, спокойнее него сейчас.
— Спились все.
— О. Все?
— Все. И в итоге в разное время все потеряли. Работу, семью, уважение. Дом.
Гром заставляет себя поднять взгляд.
— И представляете, какое совпадение... — говорит, глядя в глаза, в те глаза, что всегда были захваченными им одним и в первую их встречу, и в первую ночь, и на пронзительно-холодной набережной, и в теплой его постели этим утром. И сейчас.
— Какое? — голос Разумовского кажется сорванным.
— Все эти шестеро...
— Шестеро, — перебивает, выдыхая, Разумовский. Закрывает глаза почти счастливо, закусывает губу.
— Все они погибли от рук одного из них. Человека, который, как и они, лишил себя самого важного. И потерял остальное. Но который, в отличие от них, смириться с этим не сумел.
Разумовский, так и не открыв глаз, медленно поднимает руки, закрывает лицо, прижимает ладони к глазам.
— Никто не рождается чудовищем. Никто не рождается жертвой. Или для жертвы. Никто не рождается обделенным.
Одна рука сползает к губам. Другая бережно, кончиком пальцев касается придвинутых снимков — Сережа весь в них. Трогает. Смотрит. Замирает над той, что с семьей — не решается коснуться. То ли смех, то ли всхлипы срываются с его губ. Он бросает взгляд на Игоря, но решается не сразу. Отодвигается к самой спинке, но взгляда с фото не сводит. Придвигается к столу, берет в обе руки.
Поднимает взгляд на Грома. И Игорь понимает, что победил.
— Роддом, — отвечает он на незаданный вопрос. — Они с каждой выписки фото хранят, традиция такая.
Разумовский медленно возвращает взгляд на фото. А затем откладывает его, переворачивая снимком вниз.
Игорь собирает чемоданчик, складывая и фотографии. Разумовский все это время смотрит в сторону, как в начале встречи. Уже у самой двери чужой окрик наконец-то нагоняет Грома.
- Постойте!
Игорь, не выдерживая, устало приваливается плечом к стене. Оборачивается. В глазах Сережи столько доверия, столько отчаянной надежды, что ему неймется сбить напряжение хоть дурацкой шуткой.
— Что-то еще побрить надо?
Разумовский вспыхивает сухим смехом, словно бумага огнем. Кашляет, отворачивается. Прячет лицо в руки. Справляется с собой.