Лешка бился на железной коечке в диких судорогах… ужасно амплитудных и механических… Словно большая кукла, у которой повредилась гигантская пружина или заводной механизм…
Подскочил к нему, попытался схватить за плечи, но удержать их в руках было невозможно… Его и так всего трясет – и ты еще добавишь в попытке разбудить…
Отчаяние в общем не в моей природе – но иного я в тот момент и не чувствовал… Потом метнулся в коридор и стал стучаться в соседскую дверь по другую его сторону. На помощь мне выскочили приятели – капитан Рощин, летун, разжалованный за рукоприкладство в административный состав, и лейтенант Низамутдинов, технарь из Калининграда…
Леху уже било так, что слетела с крючьев задняя спинка – и кровать встала трамплинчиком… Но Леха не сполз и не свалился вниз – он оставался каким-то разболтанно-ригидным… по-прежнему в бессознанке и совершая немыслимые для тела движения…
Рощин – мужик бывалый, с боксерским ломаным носом и крепкого сложения. Тут же потребовал ложку, а у меня были только вилки немытые с нашей вечерней трапезы. С алюминиевой ложкой влетел Игорек Низамутдинов – и вот ее уже запихивают Лешке в рот, да и то не сразу вышло – зубы-то стиснуты, и не попадешь еще…
Позже я узнал, что совать эпилептику в рот ложку, тем более металлическую, чтобы тот не проглотил собственный язык и не откусил его в припадке, тоже не вариант. А тогда просто сунули и держали его руками… Я впервые видел, как у человека изо рта идет пена, обильная… Мелькнула глупая догадка: ведь и пеной этой можно захлебнуться…
По моим ощущениям, припадок продолжался минут пятнадцать-двадцать. На часы посмотрели, только когда все закончилось, и он затих – по-прежнему не приходя в сознание. Кажется, было что-то после трех ночи… Спинку мы поправили, накрыли его одеялом. Леха уже тихо засопел, но лицо у него было все еще каким-то иссиня-зеленым и все еще пугало, словно это было что-то вроде посмертной маски…
Попили чаю у них в комнате. Я попросил ребят не докладывать о случившемся начальству. Нет проблем. Только Рощин, мужик старше нашего лет на пять, удивился – как его могли с этим взять на летную работу (в летно-подъемный состав)… Впрочем, сам же и догадался: кому ж захочется признаваться… не насморк ведь…
Утром он проснулся тяжело и поздно – я уже успел сбегать на построение. «Было что?» – спросил он меня. Я рассказал. Вид у Лехи был крайне болезненный, но нужно было идти – и он заставил себя собраться.
Память до сей поры хранит все в деталях – столь велико было мое потрясение. Со временем стали забываться и детали, и я Балабанову никогда не напоминал об этом и не справлялся у него о здоровье. И только много-много лет спустя, когда посмотрел его «страшные кино» (не то, что нарекли «культовым», а то, что назвалось эвфемизмом «авторское», что и смотреть-то, по моему мнению, интересней специалистам и киноманам), все снова проигралось в памяти в деталях.
Все более и более стала проясняться природа творчества Леши Балабанова. Не абсолютно вся его феноменология – но очень значительная сущностная его сторона. Очень многое стало понятным в его кино, природу которого постигают не все, тогда как многие очень часто путают ее с иными сущностями, истинными ли – мнимыми, или оснащают политкорректными проторенными домыслами в русле традиционных красивостей по части истолкований авангарда.
Именно в те времена, в конце студенчества и в начале самостоятельного пути, в период первых поисков себя во внестуденческом формате, когда пошел этот слом в его физиологии с попытками приладиться к этой беде, как-то договориться с ней, осмыслить ее, и определилось многое в его творческом будущем… Но ведь была и утешительная сторона. Появилась и сверхмотивация – в знании о том, что падучая – болезнь великих. Болезнь гениев и пророков. (Если пренебречь, конечно, обывательским мнением – что это просто болезнь мозга, форма сумасшествия или на грани…) Что это не столько повод для отчаяния, сколько знак свыше, указующий на исключительность, на большую будущность…
Да – это и стигмы величия, и страшное клеймо, и я потом узнал, что если речь вести не о психогенном, или аффектационном, более легком типе эпилепсии, иногда и называемом псевдоэпилепсией, а о более страшном, органическом, то тут надо было себя готовить и к серьезным испытаниям. Ведь во втором случае, свидетельствуют врачи, сами припадки нередко ведут к заметным физическим травмам. А еще у многих больных со временем развивается выраженное интеллектуально-мнестическое снижение, другими словами, слабоумие, теряется продуктивность работы, падает общий тонус. Да одно осознание того, что какая-то злая вселенская сила вырывает тебя из жизни, полностью отключает твой мозг и бросает беспомощным биться в конвульсиях, напрочь сводит с ума… Тут не просто костлявая в своем истлевшем рубище тычет тебе в лицо своими страшными фалангами – тут и что-то более трансцендентно-дьявольское мнится в этом ужасе…
Впрочем, человек, как говаривал мой школьный учитель физики Валентин Сергеевич, с войны безногий, такая скотина, что ко всему привыкает… И сегодня медицина научила людей справляться со многими недугами – хотя и у лекарств есть побочные эффекты…
Я искренне боялся заговаривать с Алексеем о том случае, полагая, что чем реже ему напоминают об этом, тем лучше для него.
Восьмидесятые – девяностые, период полураспада
Повторюсь, что заслужу немало упреков, а то и беспощадной брани от кинолюбивых своих сограждан. Больше от молодежи, конечно же, чьим кумиром Леша стал и, судя по стараниям потрясенных эстетов и заинтересованных медийных кругов, еще станет… Да как ты можешь, завистливое ничтожество, низводить великое кино Балабанова до этих примитивных суждений… И вообще – все это некрасиво и нечестно, тем более по отношению к старому другу… Разве можно ставить в вину кому-либо его болезнь или физические недостатки! Даже если эпилепсия и считается психическим заболеванием! И вообще – писать об этом!!!
Автор заранее соглашается со всеми подобными обвинениями. Но другого способа сказать об этом нет. Сказать правду можно только… сказав правду. Никто уже и не ставит в вину-то… Просто объясняет и жалеет. Да ведь и хотел же он измениться в конце жизни – пытался вписать новые страницы в «книгу перемен». Что-то изменить. Но теперь уже не в мире, а в себе самом – в своем отношении к нему…
Впрочем, за публичность иногда и спрашивают по всей строгости народного спроса. И ушел из жизни – а все равно отвечай и объясняй все своими творениями. Ты ведь как художник время запечатлевал. Чтобы рассказать о нем потомкам.
Не спорю – De mortius aut bene aut nihil. Согласен: Об ушедших в мир иной либо хорошо, либо ничего. Но когда живущие стремятся тебя увековечить и причислить к лику «светочей духа», то ты вообще-то уже не из «мортиусов» в собственном смысле. Ведь ты как бы оснастил свой народ новыми смыслами или добродетелями. Геростраты и гитлеры, конечно, тоже попадают в анналы истории – но по другому счету.
А уж если приписывают к вечности, то человечество вправе знать о тебе все в мельчайших подробностях. Неслучайно и к лику святых церковь приписывает не сразу по завершении подвига великого служения, а спустя много лет, порой и через столетия, после тщательной проверки – дабы не случилось ошибки и даже брошенные в тебя каменья сложились бы в основание твоего пьедестала…
Впрочем, об этом еще предстоит разговор, а пока скажу в двух словах о том, что меня сближало с Алексеем и держало в пределах видимости. И что окончилось примерно к тому времени, когда в его жизни начался этап профессионального ученичества под наставничеством другого культового режиссера – Германа. Когда на вахту дружбы с ним заступил Сергей Сельянов, а там и множество других людей – из тех, кто хранил эту дружбу до конца и сохранил о нем благодарную память.
А нашей дружбы с ним оставалось еще лет на семь или восемь. После службы время нас развело и сводило уже по разу в год или в лучшем случае раз в полгода. Всего тех встреч набралось бы не больше десятка.