Михаил Кравченко
Город и псы
Не живи в городе, где, не слышно лая собак.
Талмуд, 4 век до н. э.
…Эти силы связаны не только с землёй, но с планетами, созвездиями и всем космосом. Люди входят в контакт с природой, и они должны заботиться, чтобы не потревожить эти силы, если хотят остаться в гармонии с природой. Если потревожить эти божества, то они способны вызвать войны и эпидемии. Согласно Калачакре, все внешние явления и процессы взаимосвязаны с телом и психикой человека, поэтому, изменяя себя, человек изменяет мир.
Линнарт Мялль, буддолог – востоковед
Пролог
Япония, замок Эдо, 1709 год
Пятый Сёгун династии Токугава Цунаёси всю ночь спал дурно: он, то шумно ворочался с боку на бок, то чуть ли не в голос стенал и ойкал, немало напрягая слух и нервы, дежурившего за дверью камер – юнкера, пока, наконец, не покинул своего ложа ещё задолго до первых петухов. Это происшествие так напугало дежурного камергера, что вместо привычного клича: «Мо-о-о!», издаваемого при подготовке к утреннему туалету и трапезе, он стал названивать в колокольчик, имевший совершенно иное предназначение, чем переполошил всю придворную свиту.
Между тем, прислуга, ответственная за утренние омовения Сёгуна, уже суетливо расстилала возле его опочивальни меховой коврик, на который тотчас ставился медный таз с тёплой водой и возлагались мешочки с рисовым жмыхом для самой процедуры умывания и с ароматными солями для чистки зубов. Лейб-медики, распластавшись ниц в соседнем зале, – закон запрещал воочию лицезреть земное божество, – ждали своего часа, чтобы по команде подползти к нему и, наощупь, вслепую, определить температуру его тела, пульс и влажность кожных покровов. При этом они сильно потели от волнения, что значительно повышало риски врачебной ошибки, а, значит, и смертельные риски для их собственной жизни. При дворе давно поговаривали, что Сёгун неизлечимо болен запущенной формой кори, и потому ждали скорых и желанных для себя перемен: всем ужасно надоела эксцентричность престарелого сюзерена и, в особенности, его вегетарианская кухня, которая не лучшим образом отражалась на самочувствии и настроении всей придворной камарильи. «Бакуфу», как величала себя дворцовая знать из числа военной аристократии, – и та не могла себе позволить чаще обычного довольствоваться запахом и вкусом, запечённого с головой жирного угря или палтуса. Да что, там, угря? Сайра и корюшка стали редкими гостями на их столах, не говоря уже о курице и парнокопытных. Зато уж сакэ лилось рекой. При всякой вечерней трапезе, помимо опостылевших своим неизменным однообразием бобовых бульонов «мисо» и варёного риса с маринованными овощами, лакеи несли на стол креветок, рачков и прочих представителей морской фауны. Всё это, как водится, быстро съедалось и обильно запивалось. Однако, старожилы из окружения Цунаёси ещё помнили те времена, на заре его правления, когда они могли свободно предаваться соколиной охоте и ловле рыбы, не слишком обременяя себя тяжестью буддистских догм и конфуцианской морали. Ещё меньше от бремени китайского культурного наследия и его иероглифики страдали бедные крестьяне удалённых от торговых перепутий префектур, где не то что рыба, а простая чашка риса с бобами не каждый день стояла на столе.
Всё изменилось в одночасье, когда без малого двадцать лет назад, в голове бездетного и религиозного Сёгуна родился этот злосчастный Указ, запрещавший лишать жизни живых существ. Впрочем, сам по себе Указ был вовсе не плох, ибо что плохого в том, что некто захотел изменить мир к лучшему, оградив от бед и напастей всех голодных и беззащитных тварей, заполонивших Эдо и его предместья. Особенно, если этот некто – не кто-нибудь, а всемогущий отпрыск династии Токугава, да к тому же рождённый в Год Собаки. Но, вот, беда: в список этой «охранной грамоты» попала даже рыба, которую отныне запрещалось ловить на блесну, дабы не причинять ей физических страданий. Что же до остальных, – то теперь и вовсе ни дикие, ни домашние птицы, включая куриц и голубей, ни даже змеи и черепахи уже не могли стать хотя бы малой толикой того рациона, каким отличался и без того скудный крестьянский стол. Да, и не только крестьянский: самураи самых именитых кланов, – и те лишились права на свои гастрономические предпочтения.
Однако, ни эти, ни другие заботы всех без исключения сословий, – от простолюдинов до придворной знати, – сейчас нимало не заботили пятого Сёгуна династии Токугава, который, наспех смочив лицо, и, позволив промокнуть его полотенцем, слегка пошатываясь от сильной слабости и общего недомогания, направился в Средние покои, дабы облачиться там в парадное кимоно и в нём припасть к стопам Будды, у семейного алтаря. Именно здесь все предки его могущественного клана ежедневно, из года в год, из века в век, оказывали почтение усопшим родственникам, творя молитвы и поминальные обряды в их честь. Но сегодня, опустившись на колени перед ликом божества, и, молитвенно сложив лодочкой у груди руки, Сёгун Цунаёси взывал лишь к духу своей матушки Кэйсё – Ин, которая когда-то поведала сыну о его плохой карме, хотя более подходящим для этого местом сейчас послужил бы храм – усыпальница Гококу-Дзи, построенный им в честь умершей родительницы. Будучи наложницей Сёгуна Иэмицу, она, простая, набожная дочь бакалейщика из Киото, была бесконечно далека от любых государственных дел, зато безумно любила своего княжеского отпрыска, мечтая увидеть в нём великого гуманиста-просветителя, а не воинственного самурая, следующего лишь дорогой войны и чести. И кто уж там явился главным застрельщиком его духовных перемен, – бездельник ли Рюко, дворцовый храмовый монах, или заезжие китайские астрологи со своими мудрёными фолиантами, переплетёнными старинным сафьяном, – только это не прошло даром и дало свои всходы. Матушка Кэйсё – Ин, досыта напитавшись их учениями, передала всё это сыну, правившему в Эдо уже почти десять лет и добившемуся на своём поприще небывалого расцвета культуры и искусства, олицетворивших собой славную эпоху Гэнроку. Но, увы, этого было мало для того, чтобы родился наследник сын. С тех пор, как судьба забрала у него трёхлетнего первенца, ни жена, ни одна из его многочисленных наложниц, уже не могли, как ни старались, понести от него, и Сёгун Цунаёси всё чаще впадал в глубокую и продолжительную депрессию, грозившую вылиться в самое обыкновенное безумие. И вот тогда – то чадолюбивая и набожная Кэйсё-ин и сообщила Сёгуну о том, что во всём виновата его карма, согласно которой он в прошлой жизни, немилосердно относился к животным и, прежде всего, к собакам, а его августейшие родственники – ко всем бедным, убогим и сирым. Поэтому единственным путём очищения кармы мог явиться лишь путь милосердия и сострадания ко всему живому.
Цунаёси закрыл глаза и с минуту стоял на коленях, замерев в почтительном поклоне. Воображение рисовало ему образ матери, которая смотрела на него и улыбалась сквозь мучнисто – белый туман курящегося фимиана своею кроткой, едва приметной улыбкой. Из-под ресниц властителя потекли слёзы, которых он уже не в силах был сдержать. Это считалось позволительным только здесь, у семейного алтаря, где никто не мог его видеть. Во всех же прочих местах такое было бы невозможно. И уж, тем более, было бы недопустимым, если бы эти слёзы земного Божества увидел кто-нибудь другой. Тогда это стало бы последним, что тот, другой, вообще, когда-либо видел на этом свете. Но сейчас это не имело значения. Пятый Сёгун династии Токугава Цунаёси знал, что нынче же умрёт. Он чувствовал, как смерть наступает ему на пятки. И это не был очередной приступ ипохондрии, – скорее реальное осознание приближающегося конца. Но сама по себе смерть больше не страшила: физическое небытие на одном из этапов бесконечного пути, в вечном круговороте перерождений, уже давно стало частью его сознания. Ведь, рано или поздно неумолимая карма оденет каждого в одежды другой, новой жизни. Вот, только какими они будут, эти одежды? И вспомнит ли он тогда себя прежнего. Монахи уверяют, что Будда помнил все свои прежние жизни, пока не ушёл в нирвану. Но это Будда!