Клетка с говорящей птицей висела поблизости же, на суку.
Сам пернатый философ, нахохлившись, мрачно бурчал:
– Недо-сыпаем, недо-едаем, недо-чувствуем, недо-хотим – и, в результате, недо-живем, – (до чего именно они недо-живут – попугай, однако же, не уточнил!)
Иннокентий припомнил известное изречение Конфуция о том, что надо терпеть.
– Кто-кто, а я лично не мог сказать такой глупости! – решительно отмежевался попугай.
– То был не ты, – вздохнул Иннокентий, доставая с груди заветный образок с изображением жены и дочери (в который, казалось бы, раз за семь лет разлуки!).
– Ни хрена-то он в жизни не понимал, этот твой другой попугай! – безапелляционно констатировала пичуга.
Иннокентий спорить не стал – попугай и затих.
– Возвращайся, папаня, скорее домой! – попросила дочурка.
У Аленушки слов для него не нашлось.
– Вернусь! – пообещал наш герой тем не менее…
67.
…Иннокентий неслышно спустился на землю.
У него из-под ног пулей выскочил заяц.
Вдалеке ухнул филин.
Аукнула выпь.
Где-то грифы кружили – между жизнью и смертью…
68.
В Москве, в то же время…
…Придя в сознание, Джордж увидел бабищу в бикини и рядом гуся, плавающих в бассейне с переливающимся через края шампанским.
На выгнутой шее породистой птицы красовалось невиданной конфигурации бриллиантовое ожерелье.
Прислушавшись, он разобрал слова песни, не раз слышанной в холодных сибирских лагерях: "Чому я не сокил, чому не летаю?".
"В самом деле, чего я не сокол? – без надрыва, спокойно подумал крупье. – Летал бы и гадил, и горя не знал!"
От одной перспективы полета ему, на минуточку, сделалось хорошо.
Он даже решил, по обыкновению, почесать затылок за левым ухом – как вдруг обнаружил, что прикован цепями к позорному столбу у кромки бассейна.
По периметру гранитных берегов стояли четыре бритоголовых геракла в плавках, с автоматами наперевес.
Крупье облизнул пересохшие губы и, с трудом ворочая непослушным языком, попросил воды.
Один из шестерок, скалясь, зачерпнул шампанского – и с размаху плеснул крупье в лицо.
Не теряя достоинства, Джордж вежливо выдавил из себя:
– Сенкью… мерси… грациа… как говорится, спасибо…
Не успела Сучье Вымя выйти из бассейна, как ей навстречу поспешили три стриженных под полубокс грациозных евнуха – на пуантах, в балетных пачках.
Первый, вертлявый, накинул на Сучье Вымя халат из махры.
Второй, вислоухий, поднес на подносе омаров с изюмом, зажаренных на постном масле.
Третий, по кличке Оделия, вприсядку исполнил танец маленьких лебедей, после чего запрыгнул бабище на плечи и от души надавал ей по ушам (верное средство для улучшения слуха, которое эффективно использовалось еще в Древней Руси!).
– Оделия, умри! – смачно крякнула бабища, тряхнув головой.
Оделия разом слетел с нее, подобно тополиному пуху, и замер в третьей позиции умирающего лебедя.
– Тебе было сказано – помереть по-настоящему! – не на шутку возмутилась Сучье Вымя.
– Это – как еще? – недопонял гигант.
– А вот так еще! – растолковала бабища, стреляя в него в упор из миниатюрного дамского пистолета.
Евнух с жизнью молча расстался!
– Ну чо, пыдор, будешь колоться? – спихнув бездыханное тело в бассейн, не без ехидства поинтересовалась старая ведьма.
– Не счесть алмазов в каменных пещерах! – по-прежнему, с трудом ворочая языком, фальшиво и трогательно затянул крупье.
– Не счесть жемчужин в море полуденном! – блаженно улыбаясь, подхватила бабища.
– Далекой Индии чудес… – преодолевая головокружение, продолжил Джордж, как вдруг содрогнулся от страшного удара пуантом в живот.
– Да ты пой, не стыдись! – разрешила бабища, растягивая рот по диагонали в кошмарной улыбке.
– Не привык без оркестра, боюсь, не получится… – кривясь от боли, выдавил из себя Джордж.
– Щас, будет! – ласково щурясь, великодушно пообещала бабища, и тут же из тени явился Пэтро (в белом фраке, с манишкой цвета малины!) и накинул на Джорджа оцинкованное помойное ведро, и постучал по нему вдохновенно тонкой, похожей на хлыст, дирижерской палочкой.
Понятно, под пыткой бедный крупье задергался, застонал – и лишился сознания.
Из того же ведра, со скучающим видом Пэтро окатил обмякшего пленника шампанским из бассейна.
Открыв глаза, Джордж с изумлением обнаружил в шезлонге, напротив, невиданных размеров свиноматку.
– Прямо Рубенс какой-то! – слабо пробормотал он, не скрывая при том испуга и восхищения.
– Кустодиев, мля! – возмутилось чудовище.
– Пусть будет Кустодиев! – выкрикнул Джордж (про себя же подумал: "А все-таки Рубенс!").
– Ну, будешь колоться? – опять вопросила бабища. – (Джордж ее узнавал, как бы она ни маскировалась!)
– Плохо слышу… – захныкал крупье, жадно слизывая с губ кислые капли шампанского.
– Плохо слышит! – за ним, слово в слово, старательно повторило рыло.
– О чем вы, мамаша? – взмолился он почти искренне (хотя и догадывался, о чем она!).
– Растолкуй ему, Пэтя! – кивнуло опричнику рыло и вульгарно высморкалось на пол.
Опричник послушно заправил острие анодированной проволоки с флажочками в правое джорджево ухо – и ловко же оное вытащил из левого, после чего, ухватившись за оба конца металлической жилы, рьяно принялся за чистку джорджевых слуховых рецепторов – слева направо и справа налево.
Из невидимых глазу щелей в стенах грянул гопак, при первых же звуках которого бабища пустилась в пляс.
– Я все вам скажу! – в голос признался крупье.
– Вот так все клянетесь, а после обманываете! – лихо тряся телесами, воскликнула Сучье Вымя.
– Не обману! – возопил наш герой, вознося глаза к небу.
Внезапно он вспомнил Иерусалим…
69.
И, пожалуй, еще из жития Джорджа…
…Покуда шейх, брызжа слюной, грозился спалить всех армян старого Иерусалима, Джордж своим ходом достиг порта в Яффо и сел на парусный
корабль, плывущий в Армению, через Ленинград (город неписаной красоты, белых ночей, черной зависти, цареубийц, жадных старушек, философов с топорами и трех революций!).
Но, поскольку прямой водной трассы от Ленинграда в Армению не оказалось, его по-хорошему попросили оставить парусник и спуститься на пирс, мокрый от брызг Балтийского моря.
Но там его вдруг оковали цепями и, как миленького, пехом, в колодках, отправили подальше на Север, в Сыктывкар, в концентрационные лагеря для сбежавших из Иерусалима…
70.
…Тут, безусловно, читатель третьего тысячелетия нуждается в некоторых пояснениях по поводу второго.
Дело в том, что в ту зимнюю пору, когда наш герой приплыл в Ленинград, там правил Народ.
Человека еще проведешь – но Народ!..
71.
…Совсем не вдаваясь в подробности лагерных лет (тема другого романа!), все же заметим, что каторжный труд способен согнуть кого хочешь!
Тем более – на лесоповалах, в алмазных копях и золотых приисках, без солнца и витаминов.
Джордж, мы помним, сходил с корабля чистым агнцем: с взором наивным, румянцем на детских щеках и едва приметным пушком над верхней губой.
За четыре неполных года неволи лик херувима превратился в маску сатира: истаял, как не был, иерусалимский загар, поредели каштановые пряди волос, безжалостная цинга повыела зубы, глаза загноились, нос раздуло от насморков и простуд, губы потрескались, задубела атласная некогда кожа, грязно-бурая с проседью борода стелилась по полу (наступая на нее по неосторожности, он сам себе доставлял боль!), голос охрип и руки – огрубели.
Впору воскликнуть: злым роком нашего юного героя занесло на край света!..
72.
…Но, впрочем, с точки зрения осознания бытия, эти двадцать пять каторжных лет (меньшего срока тогда не давали!) не были для нашего героя пустой тратой времени (это, разумеется, если мы вдруг сойдемся во мнении, что наше бытие нуждается в осознании!).