Гуще и гуще наплывали тучи, сильнее становились порывы ветра, бросающего новые тучи пыли туда, к небу, навстречу клубистым облакам. Но дождь не начинался. А между тем ливень был бы так отраден. Он освежил бы сгущенный, полный зноем воздух; охладил бы, может быть, и воспаленные головы мятежников, снова поднявших шум там, у Золотой решетки широкого крыльца.
Прокатился удар грома, далеко-далеко… Другой, третий, уже поближе. Раскаты его на миг заглушали народный ропот. Но дождь все-таки не начинался. Сухая гроза, подбираясь все ближе и ближе, опаляла молниями совсем почернелые тучи, грозно ударял гром… И ни одной капли дождя не упало все-таки с разгневанного неба на разъяренную толпу людей.
Отойдя от окон, все уселись в тоскливом ожидании.
— А ведь нынче память царевича Димитрия — отрока, во Угличе-граде убиенного от злодеев, — вдруг почему-то негромко проговорила Максимовна, нянька царицы Натальи, доживающая свой век при своей питомице, богомольная начетчица-старушка.
Пугливо переглянулись сидящие в покое.
Одна мысль пробежала у всех: «Что это — случай или печальное предзнаменование»?
Но раздумывать было некогда. Поспешно вошел митрополит Адриан:
— Государыня-царица, поизволь, послушай, что возвещу тебе. Такие речи воровские злодеи те ведут, што и слушать неподобно. Видимо, враг лукавый смущает души людские, князь тьмы уловляет рабов и слуг своих в яве и…
— Батюшко, отец митрополит, буде про души-то, — впервые подняла голос Анна Леонтьевна. — Ты про дело-то нам скажи. Про речи мятежные. Што несут они? Чево им надоть, окаянным? Денег, што ли ча? Казны али водки?..
Снисходительно поматывая головой, как бы давая понять, что он извиняет старуху, охваченную волнением, Адриан заговорил не так витиевато и поживее:
— Все не то, государыня-матушка ты моя, Анна Левонтьевна. В одну душу орут: «Извели, удушили-де лиходеи-изменники Нарышкины и другие лихоимцы царевича Ивана. И Петра-государя извести-де хотят, сами бы сесть на царство»… А многие тут же Матвеева-боярина да Языкова поминали… Да на крик кричат: «Подавай-де нам изменников, губителей царских, Нарышкиных. А не выдадите — всех вас смерти предадим»… Господи, сколь велико озлобление и слепота человеческая, — снова впадая в русло проповеди, заключил Адриан.
Никто не успел ему ничего ответить. Быстро вошли Матвеев и сам патриарх.
— Слышали, бояре? Што скажешь, государыня-царица, Наталья Кирилловна? Может, Бог дал, все и обойдется, — торопливо, почти радостно заговорил Матвеев. — Омманули нагло всех вороги наши. Може, и на свою погибель. Теперь, гляди, как бы на их голову не пала гора, нам на пагубу воздвигнутая. Покажем народу Ивана. Жив-де он. И государь-де, Петруша, — дал Господь милости, — жив, целехонек. А тамо — потолкуем с ними, со всеми, шалыми… а тамо… Идем поскорее.
Петр первый двинулся было к Матвееву и патриарху, стоящим ближе к дверям.
Но Наталья даже не поднялась с кресла, в котором сидела, роняя беззвучно и часто слезу за слезой.
— Што же молчишь, государыня? Поведай што-ли-бо. Тебе подобает к народу вывести детей своих, государей, царя и царевича. Слово свое скажи царское — и заспокоишь мятеж. Верь ты мне, Натальюшка.
— Государыня, помилуй! Изволь выйти. Ворвутся — всех нас перебьют! Скажи им: жив-де царевич старшой… Вот он… Покажи его народу, — молил растерявшийся совсем Языков.
— Выйди, государыня, — просили все другие: Салтыков, Григорий Ромодановский, Нарышкин.
— Мне… вести сына… туда?..
Только и спросила с тоской, заламывая руки, Наталья. Встала во весь рост перед патриархом и боярами, быстро притянула к себе Петра и прижала к своей груди.
Такая сила, такая мука и заразительный страх были в этих словах матери, которой предлагают вывести ребенка-сына к бунтующей, озверелой, полупьяной стрелецкой толпе, что ни у кого ни единого звука больше не сорвалось с губ.
А крики и вопли, вместе с порывами бушующего ветра, все громче и наглее врывались в распахнутые окна.
И от этих криков еще глубже, еще зловещее казалась тишина, наступившая в покое. Как будто все к смерти готовились и молились в душе или испдведывались перед своей душою.
— Белушка, прочь, больно! — неожиданно нарушил тишину глухой, сюсюкающий голос царевича Ивана.
И он с тихим, глуповатым смешком стал добывать из-за шиворота зверька, который забрался туда вниз головой и теперь, чувствуя неловкость, пятился задом из-под ворота рубахи царевича, шевеля торчащим кверху пушистым хвостом.
На миг оглянулись все на бедного недоумка и сейчас же снова обратились к царице, ожидая, не скажет ли она чего, не изменит ли решения?
Толпы мятежников росли. Видимо, ими руководили искусные руки… И, конечно, долго они не будут стоять и кричать там, внизу, у крыльца… Сюда ворвется вся буйная ватага. И уж поздно тогда уверять их в чем-нибудь, призывать к благоразумию, молить о пощаде.
Понимали это все, как понимала и сама Наталья. Но никто не решался первый приступить к матери и требовать, чтобы ради общего спасения она подвергла опасности свое дитя, царя-отрока.
Не тронут его стрельцы. В этом все убеждены. А как знать, не стоит ли уже за порогом несколько подговоренных злодеев, вроде Битяговского, и не будут ли нанесен удар с той стороны, откуда никто и не ожидает?
Понимают это все. Видят грозящую им гибель — и молчат.
— Уйти отсель… бежать, ужли не можно? — опять с тоской вырвалось у Натальи.
Никто ей не ответил.
Только Матвеев молча, безнадежно покачал головой.
Он уж успел узнать, что все пути отрезаны. Везде стрелецкие караулы. Коней стерегут в конюшнях мятежные стрельцы… Бежать невозможно.
— Наташенька, дочушка моя, а пошто ж и не выйти тебе со внученьком?
Этот вопрос негромко, но внятно задала царице Анна Леонтьевна, подойдя и слегка касаясь рукой плеча дочери. Рослая, красивая женщина лет сорока шести, она казалась старшей сестрой царицы.
— Слышь, милая: чево боишься? Не грозят же внученку мому, Петруше-голубчику. И, словно бы добрые люди, толкуют: пришли-де за брата ево, за Иванушку, постоять. Милая доченька, чево ж боишься? Бог с тобой и с Петрушенькой с нашим… Ждать, слышь, хуже. Смерть — не там, куда человек не идет. Она там, где сам стоишь. Вот она, здесь, со мной рядом… и с тобой… и с ним, с младенцем, рядышком. И так все ходит, все ходит, покуль Господь не скажет: «Пора приспела»… И скосит она всякого, кому пора придет. Ему — так ево, младенца, унесет ко Господу… И глаза мои от слез затуманятца, солнышко видеть перестанут… А все жить буду, хошь и старая, дряхлая стану, никому не нужная. Што же боишься, доченька? Господь с тобой. Он, Петруша-царь. Ево зовут, слышь… Дети зовут. Старые, буйные, пьяные… Да все же дети ему, отроку, помазаннику Божию. Надо пойти. Може, выйдет он, слово-другое скажет — и души их спасет. От греха удержит. Падут ковы адовы. Хто знает? Слышь, Наташенька. Скрепи сердечушко. На Бога положись. Иди. Не там смерть. С нами, тут она… везде она… Не бойся смерти, доченька. Так и внучка учи. Ступай с Богом!
От этих простых, но таких значительных и по смыслу, и по неожиданности своей слов чем-то новым пахнуло всем в душу. Стал бледнеть, исчезать животный, ослепляющий разум страх, в котором цепенели они раньше.
Словно себя нашли эти люди, с безмолвной мольбой окружающие сейчас Наталью и Петра. Им уж как будто и все равно стало: выйдет ли царица, выведет обоих братьев или не успеет этого сделать? И все они падут под ударами озверелой толпы, когда, потеряв терпение, стрельцы ворвутся сюда, в покои.
Что-то всем защекотало горло, как будто слезы подступили к нему. Но не прежние слезы ужаса и бессильного гнева, от которого все раньше задыхались.
Нет. Стоило хлынуть этим новым слезам, и, наверно, сразу хорошо, легко станет на душе, как после покойного, крепкого сна…
И у первой хлынули эти слезы у Натальи.
Тихо плача, не говоря ни слова, взяла она за руку обоих братьев и пошла к дверям. Обливаясь слезами, двинулись за нею и Нарышкины, и все бояре и боярыни, бывшие при царице в покое.