В мае уехал государь, а в сентябре уже добрые вести стали приходить из-под самой Казани. Одолевали русские мусульман.
Добрые сны и предвещания видит и слышит Анастасия. Напряженные нервы как будто позволяют провидеть грядущее. Да все не верится ей.
А время идет. Час приспевает. Что Бог пошлет измученной женщине?
С первыми лучами рассвета, в воскресенье 9 октября, встала молодая царица, и так хорошо у нее на душе, глаза сияют тихой радостью.
Сейчас же все окружающие женщины это заметили.
— Бог милости послал, добра-здорова прокинулась, осударыня, ноне! — заметила дежурная постельница, Оксинья Губина, подавая свежую сорочку Анастасье и осторожно надевая ее на царицу.
— Больно сон значный да радошный привиделся мне, Оксиньюшка! Вот и я…
— Радошен сон в руку. А нонеча праздник, воскресный день. До обедень все и сбудется. Исполати да в добрый час!
— Сбудется… сбудется! Вот и сейчас чует сердечушко: неспроста оно провиделось… Слушай, Оксиньюшка! Поведаю сон мой чудный.
— Ох, поизволь, скажи, осударыня! Больно знать манится.
— Слушай! Только соромно мне… Такое это мне привиделось! Необычайное больно…
— И-и, осударыня-матушка! Я ли не раба твоя верная, самая последняя. Тебе ли соромиться передо мною, старой отымалкою? Поведай уж, пожалуй свою рабу недостойную.
— Слушай… Ваня мой… сам царь наш славный мне привиделся. Стой… Идет кто-то? Не гонец ли от него? Вести должны быть от милого!
Вошла боярыня Иулиания Федоровна, которой доложили, что проснулась царица.
После обмена приветствиями, причем мать низко кланялась и величала дочь «осударыней-царицей», Анастасия живо заговорила:
— Хорошо, што пришла поранней! Сон я тебе расскажу мой нынешний…
— Говори, поведай, доченька! Слушаю, осударыня-царица моя богоданная!
— Не смейся, гляди, матушка! Царя я видела. Снился мне…
— Што смешного? Курице — просо, женке — муж грезится. Дело не грешное, во храме Божием петое.
— Да нет, погоди, постой! Доскажу… Будто, сына Господь нам послал. Да… Не гляди так мне в рот прямо, Оксинья. Да… Не от меня, а… а…
— А от кого же, прости Господи?
— От ево самово! Будто он, осударь, вошел в опочивальню мою, бледный, только радостен лицом. Несет на руках паренечка. Совсем малого, новорожденного. И сказывает мне: «Бери, Настек! Вот я тебе сына принес…». Положил мне ево на лоно, а сам лег да охает: «Больно, — сказывает, — нелегко было… Тебе бы не выносить таково. Гляди, не простой он!». Глянула я и обмерла… У младенца и зубки все, и кафтанец на нем есть, а поверх кафтанца — кольчужинка, наряд весь воинский надет… А на головке, что темными кудерками обложена, на ей венчик золотой, да не русский, а словно восточный, вон как цари татарские написаны бывают. И венчик тот не надет, а прирос к темечку. Словно из головки вырос у мальчушечки. Дивлюсь я диву, а осударь смеется и говорит: «Радуйся, царя казанского принес я тебе!». И стала я кланяться, Ваню благодарить. Да тут и прокинулася. Нет ли гонцов? Быть иного не может, что овладел мой осударь юртом Казанским.
— А это твой сон пророчит. А еще и то, что сына, дочка, не нынче завтра жди.
— Разве уж последние дни подошли? — слегка робея, спросила Анастасия.
— Так по счету выходит. Да и сон твой о том же сказал. Внука жду от тебя, осударыня-царица.
— А слушай, матушка родимая… Кто мне шепчет — не знаю, только вот и сейчас чуется, что права ты.
— Хто шепчет? Некому иному — ангел твой хранитель, матушка ты наша, заступница, святая душенька! Погляди, нынче ж сон сбываться начнет! — умильно-вкрадчиво подхватила Губина, с приходом Захарьиной отошедшая подале, к дверям. — А теперь личико омыть, освежить красу твою писаную не позволишь ли?
И своим чередом пошел утренний обиход царицы Анастасии.
Все сбылось, как ожидала царица сама и все ее приближенные. К вечеру боли первые начались. А на рассвете, 11 октября, во вторник, увидел свет первый сын царя Ивана и Анастасии, нареченный тут же Дмитрием, как еще раньше решили родители.
— Сын… сын! — забыв все недавние муки, осторожно прижав ребенка к своей груди, тихо шептала Анастасия.
Легкие, сладкие слезы текли по ее лицу, еще не успевшему высохнуть от иных, мучительных слез, от пота холодного, недавно проступавшего у страдающей матери.
И вдруг, не разжимая рук, нежно охвативших малютку, она погрузилась в крепкий, целительный сон, не слыша, не видя, кто и как хлопотал вокруг нее, как взяли царевича, что с ней самой делали.
X
Радость, как и горе, не ходит одна. В субботу, 15 октября, так и влетела в опочивальню царица юркая, пройдошливая грекиня, жена кир Василия Траханиота, казначея малой казны царицыной. Дня четыре уж, как она сторожила гонцов из Казани — и удалось-таки ей.
— Ошалела ты, што ль, боярыня! — зашипела на вбежавшую бабка-повитуха, как раз в это время выкупавшая царевича и подававшая его матери к груди.
Всполошились все остальные, бывшие тут же, в темном, душном покое с завешанными окнами, освещенном как ночью, по обычаю. Все эти женщины так и вскинулись на гречанку.
— Без зову, без докладу! Не базар тут тебе, срамница!
Но та и внимания не обращает. Отвесив земной поклон Анастасии, она торопливо, захлебываясь, стала лепетать своим ломаным русским языком:
— Ma, конец приканили. Касани ваивали иму кесарьски велициства, осударика Яни Базилицы. Цицас канеци привадили буди на осударыни-сариса.
Сразу все поняли лепет гречанки и просияли, прощая ее назойливое вторжение.
— Гонец? Сюды его! Сама… слышать хочу. С порогу пусть доложит! Полог задерни. Варя! Оксинья, зови гонца к порогу! Матушка, возьми Митеньку… Ишь, сыт, дремлет! — Так и затрепетала, заволновалась, заторопилась царица, протягивая царевича Захарьиной.
Полог у постели задернули, дверь в соседний покой распахнули. Через четверть часа, забрызганный грязью, усталый, едва держась на ногах, подошел к этой двери сотник полка царского, Забой Путята, 2 октября, в самый день взятия Казани, посланный с вестями к царице. Силач, лихой наездник где верхом, где на колесах, загоняя и меняя коней по пути, меньше чем в две недели успел он добраться до цели, несмотря на огромное расстояние, не глядя на отсутствие путей, на дожди осенние, портившие и то подобие дорог, какое существовало между редкими поселками и городами московскими.
Были с ним еще люди посланы, провожатые и сотоварищи, но все отстали по пути.
Теперь, ударив челом на пороге заветной горницы, куда даже первые вельможи не имели доступа, Путята стал докладывать, не отрывая взора от земли, не подымаясь с колен:
— Осударь, великий князь Московский, царь всея Руси и царь Казанский и иных изволил-повелел тебе, осударыня-царица, челом бить. Все ль подобру-поздорову жити, осударыня, изволишь? А он-де, великий осударь, жив-здоров, тебе челом бьет…
— Здрав, цел мой царь великий? Казанский царь? Взята, баешь, твердыня мусульманская? Господу хвала! А мы здоровы же, Богу в похвалу, царю моему на радость! Недавно гонца слали. Ныне еще пошлю же. Слышь, воин славный, как звать, не ведаю…
— Путята Забой, раб твой верный, холоп последний, царица-матушка.
— Путятушка… Забоюшко, — усиливая, как могла, слабый голос, говорит Анастасия, — спасибо тебе великое, милость к тебе наша царская неизменная! А и у нас радость, слыхал ли? Царевича Господь послал земле. Люби его, служи ему, Забоюшко, как царю, поди, служил!
— Слышал уж я по пути, к тебе, матушка-царица, идучи. Послужу… постараюсь! Жив буди царевич наш Димитрий свет Иваныч на многая лета!
— На многая лета! — разноголосым, нестройным хором подхватили женщины, бывшие при царице.
— На многая… многая лета! — словно молитву творя, зашептала Анастасия, глядя на ребенка, которого баюкала старуха Захарьина, касаясь концом языка до лба ребенка и сплевывая по сторонам, шепча приговоры от сглазу.
От криков ребенок проснулся было, пискнул, но, убаюкиваемый бабкой, опять заснул.