Горюшкин сделал движение, словно желая заговорить.
— Што, Гришенька? Али сказать што собираешься?
— Доложить думал. Сам вот с докладом шел, когда позвали меня перед ваши, государей, царские величества. Прибежали от ворот кремлевских, от караулов стрельцы мои. Толкуют, ко многим-де воротам приступили шайки невеликие стрельцов и бутырцев. Зла пока не чинят никакова. А, гляди, станем ворота закрывать, тут и помешают. Так как нам быть? В бой идти с ими до смерти али как иначе?
В тяжелом раздумье опустились боярские головы. Теребят выхоленными руками свои седые и темные бороды, усы потрагивают.
За всем наблюдает, подмечает всякое движение, ловит каждое слово царь-ребенок. Ждет: что скажут бояре?
Потолковал негромко с ними Матвеев и снова обратился к Горюшкину:
— Тяжкое дело — кровь проливать. Особливо ежели первому быть. Не надо крови. Смуты кровью не зальешь, сильнее разгоритца, гляди. Вас, поди, больше у ворот, ничем их, покуда. Скорее и делай дело… Станут мешать — потеснить малость вели. У них тоже рука на своих не подымется, драка не кровавый бой. И дело свое сделаете, и масла в огонь не плеснете. Беги скорее, не поздно бы стало.
Вышел Горюшкин, послал ко всем воротам приказ, как ему Матвеев сказал. Но посылать стрельцов же пришлось. Иные — честно исполнили приказание. А многие тогда только добрались до отрядов у ворот, когда и здесь стояли целые отряды бунтующих, и у самого Красного крыльца уже плескались волны мятежа.
Вся площадь между Успенским и Благовещенским соборами кипела котлом.
Отряды Стремянного полка, поставленные для охраны у входов во дворец, стояли безучастно, как будто ждали минуты, когда можно будет присоединиться к товарищам-бунтовщикам. А перед ними, лицом к лицу, все нарастая, сплошными рядами теснились стрельцы и солдаты, возбужденные, иные — без кафтанов, в одних рубахах, и, поджимая отсталых товарищей, перекликались друг с другом, слушали, что говорили в разных местах подстрекатели — попы раскольничьи и посланцы Милославских, шнырящие везде и всюду.
Отдельные крики, угрозы, брань сливались в нестройный, но зловещий шум. На Ивановской площади, где стояли кареты бояр, окруженные челядью и вершниками, особенно громко гикали и кричали стрельцы. Разогнав холопей, они в щепы изломали экипажи, калечили лошадей, ломали им ноги и орали:
— Не убежать боярам от наших рук! Все попались!
Не медля нимало, заняли матяжники караулы у всех кремлевских ворот, у городских рогаток.
Бояре еще не показывались, хотя толпы и кричали не раз:
— Бояр к нам сюды… Нарышкиных нам, Матвеева Артемона… Ответ держать должны! Бояр подавайте!
Во дворце ждали патриарха, одно присутствие которого должно было сдержать хотя немного эту буйную, пьяную толпу.
Пока патриарх облачался и собирался выйти из своих покоев, вся царская семья, окруженная кучкой бояр, сбилась в страхе в одном покое, в окна которого так и ударяли неистовые крики стрельцов.
Особенно часто долетало два имени:
— Ивашку долгогривого с братьями сюды подавайте… Артемошку-чернокнижника… К нам их сюды.
При этих криках Иван Нарышкин безотчетно подбирал, словно спрятать хотел, свои волнистые длинные волосы, которыми гордился, как лучшим украшением.
Он, как и братья его, по примеру западных принцев, в отличие от бояр, довольно коротко носивших волосы, не стриг кудрей, и многие молодые дети боярские переняли эту моду у Нарышкиных.
— Слышь, Кирюша, и ты, Левушка, подите сюда… И всех зовите. Андрюша, и ты с нами, — каким-то необычным для него, мягким заботливым голосом позвал Андрея Матвеева, всех родных и двоюродных братьев Иван Нарышкин.
Привычной надменности и задора теперь не осталось ни капли в этом гордеце.
Отойдя подальше от других, он стал шептать братьям и Матвееву:
— Слышали? Все про волоса про наши кричат. Ворвутся если звери эти, так сейчас и признают всех. Не срезать ли кудри поскорее.
— Э, пустое, — отмахнулся от брата Афанасий и вернулся к матери и отцу, которые молились в углу перед иконами, обливаясь слезами.
Набожный юноша опустился с ними рядом на колени и стал также горячо творить молитву.
Пришел наконец патриарх Иоаким с несколькими митрополитами и попами кремлевскими. Чудотворный крест литой из золота, с частицей Древа Господня, блестел у него в руке.
Потолковав немного, — кому выйти к народу? — старец двинулся из покоя, а за ним князь Михаил Юрьевич Долгорукий, как начальник Стрелецкого приказа.
— И я пойду туды… Меня зовут, спрошу, чево им? — твердо объявил Матвеев.
— Помилуй, не ходи, — обнимая старика, торопливо заговорила Наталья. — Слышь, тебя ищут изверги! На тебя натравили псов этих несытых. Тебя не станет, кто нам защитой будет!
— Господь! Пусти, Наташа. Може, наша трусость нам только и страшна. Нет на моей душе греха. Знают стрельцы Артамона Матвеева. Чист я перед ими. А коли оболгали и меня, и род ваш нарышкинский, так я открою им глаза.
— Што поделаешь с извергами? Пьяные, безумные, поди… И слушать не станут.
— А коли правда твоя — и сюда их дождемся. И в покоях отыщут. Не пристало мне от смерти хоронитца за женской душегреей… Пусти, Наташа… Андрюшу моего побереги, гляди, коли…
Он не досказал и вышел за патриархом и Долгоруким.
В этот самый миг новый гул покрыл прежние крики и ропот, долетающие до напуганной царской семьи.
Зловещий набат, тревожный, пугающий, заставляющий сильнее биться самые смелые сердца, сгоняющий краску с самых розовых щек, заметался короткими, частыми звуками в высоте над Кремлем, здесь, над кровлями царских покоев, над древними стенами и башнями твердыни Московских царей. Этот наглый, вызывающий набат, до сих пор гудевший только в слободах, в гнездах мятежа, властно звучит сейчас со всех кремлевских колоколен.
Напуганная уж и без того Москва сразу дрогнула; во всех углах и жилищах напуганно переглянулись люди, заслышав этот, все растущий, все более зловещий и пугающий, набатный звон кремлевских колоколов…
А семье Нарышкиных и Петру, даже слабоумному Ивану-царевичу показалось, что каждый удар набата не только врывается в окна покоя, где сидят они, затихшие, оцепенелые… Нет, они точно видели, как выбивают эти звуки из стены кирпич за кирпичом, мнут, ломают все, что встречается им на пути… Рвут тело и душу на мелкие части…
Необъяснимый, панический страх охватил и мальчика-царя.
Но в то же время он не перестает наблюдать и за окружающими, и за самим собой, словно два существа сидят в его груди: одно — страдающее наравне со всеми, другое — ко всему безучастное, не знающее страха и радости, только зорко наблюдающее мысли и дела людей.
Вдруг так же неожиданно, как возник, умолк этот колокольный вопль, вихрь медных звуков и стонов, судорожные вздохи и угрозы, мятежные оклики, вылетающие из груди незримого, но рядом, совсем близко стоящего гиганта.
Яркое солнце, как одинокий глаз, заглядывающее в окно, казалось оком этого загадочного чудовища, которое уж наклонилось над дворцом, выглядывая: кого бы избрать себе первой жертвой?
Не один набат замолк в Кремле; как-то разом стихли все голоса и клики, потрясавшие раньше воздух.
— Должно быть, кир-патриарх с мятежными говорит, — подумали все в покое — и не ошиблись.
Кроме Анны Леонтьевны, кончившей молиться и державшей на руках внучку Наталью, и царевича Ивана, все кинулись к окнам, приоткрыли их и стали прислушиваться.
Иван в своей обычной неподвижности сидел на скамье в одном из углов и забавлялся ручной белочкой, любимым своим зверьком. Она возилась и бегала по рукам, по плечам, по голове юноши, а он даже закрывал от удовольствия глаза, когда когтистые крошечные лапки проворно скользили у него по волосам, по шее.
Но едва приоткрыли окна Наталья и Нарышкины, сейчас же все откинулись назад. А тяжелые рамы, как будто дернутые снаружи кем-нибудь сильным, большим, с шумом распахнулись настежь, впустили в покой тучу пыли и сору.
Не ветер, настоящий ураган налетел на Москву так же неожиданно сверху, как внизу разыгралась буря людских страстей. Заклубились тяжелые, свинцово-синие, с багровым оттенком, тучи. Они быстро затягивали небо. Не успели передовые звенья этих воздушных драконов коснуться края солнца, как через минуту все оно было закрыто тучами, потонуло в них, и ясный майский день сменился вечерней печальной мглою.