— Ваше высочество! — негромко, но с отчаянной мольбой вырвалось у окончательно испуганного юноши.
Он всегда трепетал перед отцом. Но сейчас, бледный, гневный, говорящий удушенным голосом, тот был страшен.
— Я сказал, мальчишка… Ну! Или людей позвать, чтобы раздели, держали тебя, как кантониста… как… Ну, слышал?..
— Папа! — воплем вырвалось вторично у Поля…
— Я последний раз повторяю! — делая движение к звонку, крикнул отец.
Низко опустив голову, трясясь, как в лихорадке, начал юноша приводить в исполнение приказание отца, который, как новый Авраам готовый принести в жертву сына Исаака, взял хлыст и стоял в ожидании.
Вот все готово… Рука отца поднялась. Поль обеими руками закрыл лицо, искаженное ужасом ожидания, закусил до крови губы, чтобы против воли не вскрикнуть при ударе… Миг… другой… Удара не последовало…
Отбросив далеко хлыст, Константин заговорил более мягким, дружелюбным тоном.
— Счастье твое, мальчишка, что ты так повел себя… Был покорен без рассуждений! А не то бы… Но, я вижу, ты еще не совсем испортился с этой волей… Оправься… И слушай меня, что я скажу тебе в последний раз…
Пока Поль приводил в порядок свой туалет, Константин шагал по кабинету, потом сел у стола и, строго еще глядя на сына, хмуря брови, заговорил.
— Я, как ты знаешь, по законам божеским и человеческим, отвечаю за тебя, за душу твою… за твое здоровье, за все. Верно. Но и ты поэтому обязан беспрекословно исполнять мою волю. Она служит к твоему же благу. И если бы оказалось необходимо, я не остановлюсь ни перед чем… предок наш Петр Великий не пощадил законного сына, наследника трона… Он принес тяжкую жертву, которая укоротила дни отца… Но он принес… Ты мой характер тоже знаешь. Так помни: эту дрянь оставь. Свет не клином сошелся на вертушке. Ее я скоро вытурю из Варшавы… Но и пока — не смей носу к ней показать… Не то!.. Ну, слышал?
— Слышал, ваше высочество… Я не пойду.
— Ну, вот, хорошо. Верю, что исполнишь обещание. Мужчина же ты, наконец! Умеешь держать данное слово? Да? Ну, хорошо… Подойди поближе… Слушай… Я хочу сказать тебе еще пару слов… Ты, конечно, не думаешь, что я хочу сделать монаха из кирасирского капитана… Но… слушай меня… Как бы тебе это объяснить?.. Ты еще очень молод. Все это, бабки, лапки… Эти финтифлюшки… Это тебе в новинку. Я понимаю… Ты и накинулся… Недаром говорится: перебеситься должен каждый. Но не надо совсем с ума сходить… Ты и того не знаешь, что тебя могут легко опутать… Не оглянешься, как попадешь под башмак. Сердце у тебя доброе, привязчивое. Я знаю… И какая-нибудь побегушка-француженка пришьет тебя на много лет к своей юбке… И не отвяжешься… Понимаешь?.. Любить уже перестанешь, противна она тебе станет, как женщина… А все будет тут… сбоку, на шее, как ярмо… Ссоры пойдут… Она тебе рога будет ставить… А прогнать жаль… Понимаешь? Бывают такие дураки… И ты можешь стать таким… А я не хочу, жалею тебя. Понял?
— Понял, ваше высочество… я благодарен.
Пока Константин с особенным жаром описывал картину порабощения, которая грозит Полю, он видел перед собою долгие последние годы собственного сожительства с Фифиной, но не мог, конечно, указать сыну на его собственную мать, как на остерегающий пример…
У Поля тоже в душе смутно мелькнули какие-то воспоминания.
Хотя он и не был свидетелем всех затаенных переживаний и разладов между Константином и матерью, но все-таки многое знал… И сейчас что-то знакомое послышалось Полю в словах отца.
Совсем низко опустил он голову. Слезы закапали на цветное сукно мундира.
Константин вдруг вспыхнул почему-то.
— Что это? Нюнить стал. Вел себя прилично все время… И вдруг?.. Вон, убирайтесь к себе… под арест, на целую неделю… на хлеб и на воду… И с завтрашнего дня снова начнутся все прежние занятия… За делом — позабудешь о своих Малинах и прочей гадости… С жиру не станешь беситься… Слышали, господин ка-пи-тан?.. Я вам покажу… Я тебя проучу… Шагом марш!..
Стоящий в полуобороте к отцу, лицом к дверям, Поль, не говоря ни слова, выпрямился, как на плацу, и зашагал из кабинета в свои покои.
— Нет, женщина! Ты бы видела эту картину! — через полчаса говорил Константин жене, описывая всю трагикомическую сцену. — Мой бравый Поль… и… понимаешь?!
Он вдруг раскатился громким, веселым хохотом, как в былые годы, как уж не хохотал давно.
Улыбнулась и княгиня, но сейчас же участливо заговорила:
— Я понимаю, ты опасаешься серьезного увлечения и… ну, там всего прочего…
— Конечно. Как слышно, это совсем пропащая девка… Не морщи, пожалуйста, своего носика. Если девка, как же ее назвать? Я еще позову докторов: пусть осмотрят хорошенько мальчика… Уж очень опасаюсь я… И так у нас в семье есть склонность к этой… золотухе… А тут… Черт подери… Ну, ну, молчу…
— Нет, говори, милый… Только не бранись… Будем надеяться, твоя острастка повлияла на бедного мальчика… Что-то с ним теперь? Я позову, утешу его.
— Ни-ни! И думать не смей! Он под арестом… Хлеб и вода на целую неделю… А потом — опять за науку… Обезьяна этакая…
— Ах, Константин, что ты выдумал, милый… Это слишком… Как тебе не жаль? Он такой милый… Прости его… Прошу тебя…
— Нет… нет… надо проучить… Надо…
— Неужели ты так жесток? Право, довольно и того, что он перенес. Он так боится… и любит тебя… я знаю…
— Любит?.. Да, это правда — он любит. Я сегодня убедился… Ну, посмотрим!..
Мориоль и Курута, призванные на совет цесаревичем, так же горячо стали просить за Поля…
На другой же день вместо хлеба и воды был узнику послан «по распоряжению княгини», как сообщили Полю, хороший обед…
А на третий день двадцатилетний кирасирский капитан с сияющим своим еще безусым лицом объявил Мориолю, когда наставник явился усладить заточение питомца:
— Сегодня мы будем обедать с папой, который мне все простил… И даже сегодня вечером я отправляюсь в театр…
Мориоль, молча с растроганным видом подошел, обнял и поцеловал своего «капитана».
…Конец марта 1829 года.
Шумно, дымно, накурено в небольшой квартирке пана Петра Высоцкого, подпоручика гренадерского полка, занимающего должность инструктора в пехотной школе подхорунжих.
Хозяин квартиры Высоцкий, темноволосый, с живыми глазами человек лет двадцати шести, худощавый, стройный, стоял в глубине обширной комнаты, служащей столовой, и гостиной, и залой. Тут же на диване, в качестве почетных гостей, поместились двое: каштелян Наквасский и ксендз Дембен, один из участников долголетнего процесса «сорока», только что вернувшийся на родину из Петербурга, из казематов Петропавловки. Бледный, с горящими глазами, нервный и порывистый, огненный весь какой-то, он составлял совершенную противоположность со своим соседом каштеляном, розовым, упитанным и благодушным на вид. Только холодный, упорный блеск зеленоватых, колючих каких-то глаз, сжатые крепко полные, но резко очерченные губы, словно топором обрубленный, четырехугольный подбородок заставляли не верить благодушному выражению этого розового, полного, холеного лица. Стоило сильнее затронуть этого всегда ласково улыбчивого чиновника, разозлить его чем-нибудь — и должен был проснуться сильный боец-захватчик, вместо старинных лат окутанный черными складками старомодного сюртука с высокой узкой талией.
В потертом простом кресле рядом с диваном сидел еще один гость, отличаемый, видимо, от других, советник Платер. Горячий патриот, умный и ловкий, успевающий, несмотря на свой искренний «патриотизм», ладить и с русскими хозяевами края, — Платер особенно славился своею честностью, искренностью характера и настоящей добротой души. Друг Хлопицкого, он был сходен с ним осторожностью и благоразумием.
Его типичное польское лицо с крупным носом и светлыми глазами как-то не мирилось с австрийскими бакенбардами, обычными в чиновной и военной русской и польской среде. Над бритыми губами так и хотелось видеть длинные усы и булаву в сильной руке вместо чубука трубки, которую советник не выпускал почти никогда.