я открыла глаза и пошла по людной улице, пробираясь между стоящими людьми. Где-то там впереди пела женщина, пока ещё тихо и мягко, но с каждым шагом голос становился всё сильнее, резче, я ускорила шаг. Барабан стал громче и быстрее, я проталкивалась сквозь толпу, женский голос лился и всплёскивался волной, вдруг передний ряд зрителей расступился, и я оказалась прямо перед ней — тощей, загорелой, одетой в чёрные шаровары и красную рубаху, с пестрым платком на голове. Я остановилась, и тут стало тихо. Певица молча шагнула ко мне, так что её подведённые чёрным глаза оказались совсем близко, и что-то сказала по-турецки.
А потом подняла руку и…
— Ой, о-ой! — Акса пыталась схватить Светку за руки, которыми та бешено размахивала в тесноте машины. Невзрачная бабушка уже вцепилась в неё обеими руками и тонким, взволнованным голосом что-то твердила. Ей вторила перебранка с передних сидений — орал возмущённо водитель, скандально отвечала бабка-дольмен.
Светка вдруг поняла, что уже не спит, осознала себя в этой набитой телами машине и замерла, переводя дыхание.
— Ккошмар… п-приснился, — сказала она заплетающимся языком.
— Не кошмар, — Акса всё ещё держала её за обе руки, — Не кошмар! Это замок. Всё хорошо! Замок тебя узнала. Близко уже, слушай, да? Близко приехали, замок тебя чует. Хорошо всё!
— Ничё себе хорошо, — у Светки застучали зубы, — Чё как страшно-то, а?
— Это самое, триггер твой, — сказала Акса, отпуская её запястья, — Замок твой триггер хочет поломать. А ты не даёшься. Это у вас так всегда.
— У кккого у вас? — Светка вдруг поняла, что заикается, и немедленно испугалась ещё и этого. Её буквально колотило о сидящих рядом старуху и девочку.
Заговорила старуха с переднего сиденья. Акса выслушала, повернулась и перевела:
— У тебя сильная, как это… боль? Рана? Как когда упала, только… на душе. Твой триггер потому такой, что боль отпускает только когда ты это самое. Нажрёшься.
— Да я ни разу… — начала Светка, но Акса воскликнула «Эй!» — и она замолчала.
— Ты вино пила и спать легла, — сказала Акса, — И тебя твоя боль отпустила. Нет, не боль… — она цыкнула с досадой, — Слово не знаю. Неважно. В общем, ты всегда хочешь бежать и боишься. У всех путешественниц так. Когда алкоголь и спать — не боишься и можешь перемещаться. Это… подсознание.
— Ну и бред, — сказала Светка, и поняла, что не заикается.
Машина остановилась, затих мотор. Завозилась впереди бабка-дольмен, отсчитывая купюры.
— Замок хочет сломать твой триггер, — сказала Акса, — Для этого ему надо вытащить твою рану. Из самых глубин, из самого низа. Самый край, откуда всё началось, вся боль. Поэтому тебе страшно.
— А почему она поёт? — спросила Светка, чувствуя, как немеют, точно от сильного холода, губы.
— А я откуда знаю? — удивилась Акса, — Это… твоё. Ну, вылезай вон! — она пихнула девушку в бок, и Светка полезла из машины, цепляясь за свой мокрый обвисший рюкзак (ой, хана скетчбуку, япона-мать).
Они оказались на обычной стамбульской улице: мостовая, змеёй уходящая сверху вниз, ползущая между двух-трёхэтажных домов с балконами, завешенными постиранным бельём, со стенами, увитыми девичьим виноградом, с непременными собаками, которые валялись в отдалении прямо на проезжей части, и котами — один лежал в кадке с цветком у ближайшего подъезда, другой неспешно шёл через улицу. Таксист газанул с места вниз по улице, как только все вышли. Псы поднялись и отошли едва ли не прямо из-под колёс.
Старухи, не оглядываясь, вошли в ближайший подъезд, и кот в кадке зевнул им вслед. Акса взяла Светку за локоть и повела туда же.
Вопреки ожиданиям, лестница вела не вверх, а вниз. Они спускались в тусклом свете лампы накаливания, которая, казалось, почти не позволяла видеть по контрасту с заливающим улицу солнечным светом. Пролёт, ещё пролёт. Лампочки на глухих площадках без дверей были такими же тусклыми, но глаза постепенно привыкали. На четвёртом или пятом повороте она осознала, что это не может быть обычный подвал, но позади топала, подпихивая её в рюкзак, Акса, и оставалось только механически переставлять ноги, чувствуя, как постепенно начинают ныть от усталости колени.
Вдруг спуск закончился. На последнем повороте вместо площадки внизу открылось неопределённой величины низкое помещение, полное колонн. Последняя тусклая лампочка освещала первый-второй их ряд, создавая жутковатый узор расходящихся теней, а дальше всё тонуло в темноте. Бабушка разошлись в стороны, а Акса в последний раз толкнула Светку в спину. Сказала тихо:
— Ты это, не бойся.
Она прошла по инерции пару шагов, и услышала барабаны. Ужас встал комом в горле, дыхание спёрло, в животе принялся накручиваться сам на себя тугой горячий узел. Она попыталась шагнуть назад, но вместо этого пошла вперёд, прямо в темноту, на бой барабанов и едва слышный звук голоса. Узел внутри скрутился так, что ей стало больно, и я заплакала на очередном шаге. Колонны обступили, нависли, задвигались, а я снова и снова делала шаги, чувствуя, как становлюсь всё меньше, всё слабее среди них. Тени бежали мимо меня забором, палка за палкой. Наверху было тёмно-синее, а под ногами — серый асфальт. Голос пел всё громче, я шла, рыдая, чувствуя, как меня кто-то тянет, тянет нещадно за руку — кто-то там, наверху, кричит, почти перекрывая пение, кричит какие-то страшные слова, и тянет, дергает руку, почти выдирая её из сустава. Ноги меня не слушаются, я спотыкаюсь на каждом шагу, и бегут бесконечно чёрные тени слева. Я пытаюсь просить пощады, но меня душат слёзы, и я могу только выреветь, выкрикнуть во всю силу лёгких:
— Ма-а-а-а! Маа-а-а-а!
За руку дергают в последний раз, и неведомая сила бросает меня, отпускает, так что я от неожиданности подаюсь назад и падаю на задницу. На мгновение замолкаю, охнув, но тут же начинаю рыдать снова — от обиды, боли, страха и непонимания. Там, наверху, в темноте, что-то орёт и рычит, обвиняя и приговаривая. Я не понимаю ни слова, но вдруг становится тихо, чудовищно, убийственно тихо, и я понимаю, что меня оставили, бросили, покинули. Глубина моего отчаяния перекрывает даже возможность плакать — я замираю, и, кажется, даже не дышу.
И вдруг снова слышу пение. Неожиданная, нелогичная надежда заставляет меня кое-как вскарабкаться на собственные непослушные ноги и брести туда, откуда слышен голос. Голос всё громче, и я иду, иду, мне всё легче, я иду, я бегу, передо мной людная улица, я пробираюсь между стоящими, как истуканы (как колонны) людьми, голос становится громче, я бегу, наконец, я выскакиваю на открытое место и Замок встаёт передо мной.
Улыбается, говорит что-то своё, непонятное, и поднимает руку.
Я не боюсь. Я уже знаю, что она хочет достать. Я вспомнила — поздний вечер, где-то в июле. Мне, видимо, два или три года, мать ведёт меня откуда-то домой, тащит за руку, ругая на чём свет стоит, требуя, чтобы я сейчас же прекратила выть и позорить её на всю улицу. Я спотыкаюсь и не успеваю, у меня нет сил, и в отчаянии я ору ещё громче.
Мать отпускает — почти швыряет! — мою руку и орёт — я не помню конкретных слов. Что-то насчёт того, что ей не нужна такая мерзкая дочь. Что-то насчёт того, что, если я не желаю идти домой — и не надо. Она оставит меня прямо тут, вот у этой решетки, у забора поликлиники, и уйдёт, а я могу шагать на все четыре стороны.
И она ведь ушла.
А я сперва стояла, рыдая и размазывая сопли по лицу, а потом осознала, что осталась одна, и кинулась искать маму.
Надо же, эта знаменитая семейная байка про девочку, которая сама нашлась.
Про девочку, которая не могла постоять спокойно, пока мама вернётся, постоять, осознавая своё мерзкое поведение, постоять, стараясь исправиться и быть хорошей.
Девочку, которая пошла куда глаза глядят, которая встретила на перекрёстке незнакомого человека с собакой и сказала ему, что потерялась.