Скажем прямо, атмосфера на моём корабле была пропитана иностранщиной чуть более, чем полностью. Я же рассчитывал, что всё будет не так безнадёжно и что хоть где-то мне удастся почувствовать своеобразие тех краёв, куда мы направлялись. Как и любому приезжему, мне хотелось увидеть душу новой Сербии, её характер, голос и дыхание, а вовсе не заграничные повадки, которые, вы уж меня простите, вызывают разве только усмешку. Мало того!.. Если бы не мой мягкий нрав, я бы откровенно презирал людей, которые возомнили себя европейцами, слепо перетаскав к себе всё то, что в их представлении не похоже на них самих.
* * *
На борту «Дубровника» мне на глаза то и дело попадались афиши венской ярмарки, но ни одного плаката на французском или на сербском я там так и не обнаружил. И кстати, сербский язык, который всё же присутствовал на листках меню, на билетах и в прессе, был превращён в чудовищную абракадабру, причём часто нарочитую. Тогда я особенно ясно осознал, как глупо эти выскочки пытаются обратить на себя внимание: их вариант сербского почему-то обязательно должен отличаться от белградского. Для пущей наглядности представьте себе, что французские провинциалы – к примеру, жители юга – начнут вдруг учить парижан правильному французскому языку!..
Как можно догадаться, в корабельном меню почти ни одного традиционного сербского блюда тоже не было. Дескать, сербская кухня для иностранных гостей не подходит, хотя вообще-то многие её обожают! Но эти неосербы полагают, будто туристы приезжают в Югославию специально для того, чтобы отведать «эскалоп по-венски» или «картошку по-французски» (о существовании которой французы даже не догадываются!), а вовсе не для того, чтобы познакомиться с обычаями другого народа. Они не понимают самого главного: путешественники приезжают в другую страну прежде всего ради её особого колорита!
С политической точки зрения я находился на территории Югославии (а в национальном отношении – всё же на сербской земле!), но судя по тому, что окружало меня на «Дубровнике», я попал на корабль, где никаких национальных признаков или характерных особенностей будто и не предполагалось. Прямо-таки целая страна, лишённая облика, индивидуальности, лица и выражения. Повсюду перед моим мысленным взором всплывала одна и та же картина: взбитые яйца, из которых никто пока не додумался сделать омлет, – разумеется, омлет по-сербски. Ну а чего вы хотите?.. Ведь местный народ – вечно скверно выбритый или небритый вовсе – так всем этим гордится! И если хоть кто-то из соотечественников (при условии, что речь не идёт о министре, депутате или каком-нибудь университетском профессоре, то есть о тех немногих, кому позволено иметь мнение и вообще что-либо знать), так вот, если хоть кто-то посмеет усомниться в правильности выбранного пути, его тотчас же заклеймят злейшим врагом. Его даже объявят сумасшедшим или коммунистом, лишь бы найти законный предлог, чтобы избавиться от него со всеми его доводами, наблюдениями и критическими замечаниями. Выходит, причиной всеобщего настроя против сербской самобытности оказывается бесполость «югославов», именно собственная безликость обращает их всех против самих же себя. И эта удивительная привычка без разбора перенимать всё, что они насобирали в разных концах света, всё, что они считают истинной европейской цивилизацией, придаёт «югославам» весьма жалкий вид.
Вот почему я никому не говорил, кто я и как меня зовут. И уж тем более я ни с кем не был готов делиться мыслями и впечатлениями. Я и так-то человек застенчивый, а потому здесь я ограничился ролью стороннего наблюдателя. А значит, не моя вина, что в этой главе так мало диалогов и действий.
2. Человечество – это я!
В город Дубровник, а точнее, в порт Груж я прибыл 1 февраля 1936 года. Первое же соприкосновение с таможней вызвало у меня сильнейшее отторжение. Такое обращение с людьми – это позорное пятно на репутации страны.
Несколько дней подряд над городом не переставая лил дождь, и я был вынужден сидеть в комнате или же коротать время в Дубровницком архиве, поскольку брань, которой госпари (месье, а точнее лжегоспода) сотрясали стены кафе «Дубрава», доставляла мне весьма сомнительное удовольствие, а манеры служивых из бывшей Австрии, заполонивших «Градскую кафану», меня и подавно не прельщали. Довольно быстро придя к выводу, что с обитателями Дубровника общего языка мне не найти, поскольку сквернословят они чаще, чем говорят, я решил направить весь свой душевный пыл на взаимодействие с архивом. За что и был вознаграждён…
Понимая, что во Франции сербские романы найти сложно, но всё же не так сложно, как в Сербии, именуемой Югославией, я решил взять на себя эту миссию и постарался заполнить пробел, который – коли уж он существует – кажется мне совершенно естественным. Вот почему на протяжении всего моего исследовательского путешествия по Балканам я не покладая рук искал такой роман, который не только мог бы привлечь читателей своей формой и новизной, но и отражал бы идеи, никому не известные в стране, где бранные слова звучат на каждом шагу, а народ, почти всегда думающий вслух, на самом деле не думает вовсе.
И вот, в Дубровницком городском архиве я отыскал несколько запрятанных, забытых рукописей, одна из которых вызвала у меня особый интерес. Она принадлежит перу сербского писателя, погибшего без славы и почестей в борьбе за независимость героической мысли в родной стране. Это новая и необычайно смелая история, и описанные в ней внутренние конфликты, которые разыгрываются в сознании главного персонажа – предполагаемого сына Неизвестного Сербского Героя, должны, на мой взгляд, прийтись по душе французским читателям – читателям непредубеждённым, свободомыслящим и, вероятно, самым вдумчивым на свете.
Вот почему я несказанно рад предложить их вниманию роман, повествующий о деяниях души и представленный на французском языке, то есть на языке, который обязан любить и понимать каждый образованный человек, если он хочет понимать самого себя. Именно французский язык позволил мне воскресить в наши дни творчество писателя, намеренно сброшенного со счетов в своём отечестве, разъяснить его взгляды, пролить хоть какой-то свет на тёмные стороны и чуть смягчить тяжесть наследия, которое оставил нам грубый язык, похожий на речь того неотёсанного, «плохо вылизанного медведя», лафонтеновского «Дунайского крестьянина»9 перед римским сенатом.
Судя по материалам и заметкам, которые я тщательнейшим образом изучил, автор (чьим словам я, как простой переводчик, лишь пытаюсь найти точное соответствие) познакомился со своим героем в разгар войны. И с тех пор они были неразлучны! Типично сербские и в то же время общечеловеческие терзания, великие, полные драматизма муки сблизили их навечно. Наш автор тоже страдал от неизлечимой любви, знакомой всем создателям новых и необычных персонажей.
«Человечество отжило свой век!» – так говорит в какой-то сцене один из его героев, кажется, Фея Моргана10. Она произносит эти слова перед траурным залом с гробом для человечества, который привиделся автору на поле битвы.
«Человечество – это я!..» – сказал, умирая, другой персонаж по имени Зенитон11: он был одержим демоном, нечистой силой, олицетворявшей для него так называемую европейскую цивилизацию, и потакал всем человекофобским прихотям влюблённой Феи Морганы. В бреду Зенитон готов был пойти на страшнейшее преступление против человечества – смерть!
Роман Л. Мицича «Варварогений децивилизатор» (Париж, 1938) Кто бы мог подумать, смертное человечество!?
Если верить нашему сочинителю и шестой версии его рукописи – всё ещё довольно хаотичной и местами трудночитаемой, – Зенитон страстно любил людской род и в любой миг охотно расстался бы с жизнью, лишь бы человечество было счастливым, лишь бы оно стало более человечным, всецело человечным – и само человечество, и планета.