«Твоя новая интерпретация, о которой мне сообщил Маклин, показалась мне весьма убедительной, хотя не в меньшей степени тревожной! Тебя надо поздравить с тем, что ты открыл нечто, что стоило бы давно обнаружить всем нам и мне в особенности, но чего мы так и не сделали. (Его назвали в честь отца миссис Экзетер!) Увы, в этом случае интуиция, которая, как правило, способствует проникновению в суть вещей и смягчает дурные предчувствия, наоборот, скорее лишь породила немало новых загадок!»
Единственным известным Эдварду человеком, названным в честь его деда, был он сам. Но какое до этого дело Джамбо, кем бы этот Джамбо ни был? Тем не менее он прямо упоминался в письме еще раз.
«Хотя соображения дружбы, благодарности и личного уважения склоняют меня нехотя, но пойти навстречу, дорогой Джамбо, ужасная родительская ответственность отговаривает меня дать разрешение на личную встречу. Мальчик слишком юн, чтобы осознать свою ответственность. Давай сойдемся на том, что он будет полностью проинформирован до критической даты, и – хотя он и тогда будет еще очень молод – решение целиком и полностью зависит от него самого. Мы передали кентской группе жесткие инструкции абсолютно никому не выдавать его местонахождение. Надеюсь, ты понимаешь, что мои личные опасения здесь ни при чем.
Его мать всем сердцем поддерживает меня в этом решении. Возможно, нас можно упрекнуть в излишней предосторожности, но мы оба считаем, что «тише едешь – дальше будешь».
Ты, наверное, будешь рад услышать, что я тоже склоняюсь в пользу того, чтобы порвать цепь. Сопелка пытался обратить меня со всем своим доморощенным красноречием, но пока что безуспешно».
Пять дней назад, шагая по Елисейским полям, Эдвард вдруг сообразил, что человека по имени Соме Маклин вполне могут звать за глаза «Сопелкой», особенно если он славится красноречием.
«Я по-прежнему не горю желанием перевернуть весь мир вверх тормашками. Хорошо известно, что именно вымощено благими намерениями, и моя работа лишь утвердила меня в уверенности, что еще лучшие намерения только чуть уменьшат уклон этой дороги. Невозможно отнять половину культуры и надеяться при этом, что оставшаяся будет процветать. Я по крайней мере старался держать таких умников подальше отсюда и сохранить столько исконных обычаев, сколько осмелился.
Ну, например, я не запретил военных похождений молодых мужчин Ньягаты, хотя во всех остальных районах они запрещены уже давно. Это ведь не война в традиционном европейском понимании. Она ведется не ради рабов или земель. Это ритуальные поединки на копьях и щитах, редко приводящие к серьезным травмам самих мужчин и уж никогда не задевающие женщин и детей. Они ненамного грубее сельского матча в регби, и на этом основывается все здешнее понятие мужественности. В соседних районах без этого рухнула вся культура.
Я не сомневаюсь, что информация о моей внеслужебной деятельности рано или поздно попадет к руководству в Лондоне. Меня могут подвергнуть острой критике, но это не так важно. Я надеюсь и верю, что мы по крайней мере смягчим неизбежный удар.
Что касается религии, не мне говорить тебе об опасности легкомысленных экспериментов в этой области! Даже плохая вера, но поддерживающая какую-то стабильность, лучше смуты…»
На этом письмо обрывалось. Его последние слова.
Критиковать? О, отец, как они тебя критиковали! Они растерзали твой труп на клочки в элегантных залах собраний Уайтхолла. Они развесили эти клочки по мостам, чтобы весь мир мог поглумиться над тобой.
Через три дня после того, как были написаны эти строки, мальчик с побелевшим лицом был поспешно вызван в кабинет директора Фэллоу. Но уже до этого он успел увидеть утренние газеты. Телеграмма из Лондона пришла через два часа. Одно это было достаточно тяжело. Гораздо тяжелее оказалось читать письма мертвых уже людей, продолжавшие приходить еще два месяца. Письма, полные радужных планов поездки на родину, воссоединения семьи. Каждую неделю новый корабль швартовался в Лондоне, и рана открывалась вновь, не успев зарубцеваться. Еще через год, когда на ране появилась корочка и он мог даже улыбаться, не чувствуя себя виноватым, – именно тогда это ужасное заключение комиссии снова отворило кровь.
А еще через два месяца какой-то безмозглый адвокат прислал ему ящик родительских вещей, каким-то образом избежавших огня. Хорошо еще, святоша Роли не догадался сказать ему о них. Они пролежали у него на чердаке до прошлой недели. По дороге в Париж Эдвард задержался на ночь в Кенсингтоне, чтобы забросить туда все барахло, оставшееся у него после Фэллоу. Только тогда он нашел этот ящик, а в нем – необычное письмо.
Что все это значило? Кто такой Джамбо? Что еще за Долина Царей? Мистер Олдкастл из министерства по делам колоний проживал в Кенте – может, он имеет какое-то отношение к упоминавшейся в письме кентской группе? Единственный, кто мог бы ответить на эти вопросы, был сам мистер Олдкастл. Теперь, когда Эдварду некуда было спешить, он собирался переслать ему копию письма. Оригинал он сохранит навсегда – последние отцовские слова.
Шум шагов и гул голосов в коридоре объявили, что пришло время для посетителей. Алиса точно придет, она никогда не опаздывает. Эдвард отложил письмо и скрестил пальцы. Как только может кто-то дышать спокойно?..
Алиса была первой, кого он увидел в Англии, – она приехала в Саутгемптон встречать его. Спокойная юная леди лет пятнадцати, стоявшая на причале с теткой Гризельдой: Роланд оказался слишком занят, чтобы уезжать из города. Эдвард встретился с ним в тот же вечер, и они с первого взгляда невзлюбили друг друга. Взаимная неприязнь вскоре переросла в непримиримость характеров. Возможно, только Алиса и Гризельда удержали перепуганного двенадцатилетнего подростка от самоубийства в те первые недели в этой странной зеленой, сырой, каменной Англии, полной туманов и бледных лиц.
Он отправился в Фэллоу осенью, и то, что для всех остальных новичков казалось кошмаром чужого окружения и одиночества, стало для него блаженным облегчением. Той зимой Гризельда покинула этот мир – тихая, добрая женщина, чем-то похожая на мышку, оказавшаяся не в состоянии выдерживать своего знаменитого, фанатичного, властного мужа. С тех пор Роланд сделался значительно хуже – громче, эксцентричнее, нетерпимее.
Конечно, школа лишила его и общения с Алисой. Они виделись редко, но их письма долетали через Англию за один день, не то что двенадцать недель, за которые доходила почта до Кении. Когда бы ему ни стало одиноко, он писал Алисе и через два дня получал ее ответ, полный спокойного утешения и ценных советов.
Шли годы. Оглядываясь назад, он понимал, что ему стоило написать родителям, как обстоят дела между ним и преподобным Роландом. Но это значило стать доносчиком. Нет, Эдвард не мог так опуститься. Ему и в голову не приходили такие слова, как «трагедия», «наследство», «душеприказчик»… Планы воссоединения семьи строились, обдумывались – и все это резко оборвалось неожиданной резней, случившейся за несколько дней до отъезда Экзетеров из Ньягаты. Корабль, который должен был доставить их на родину, привез подробности их смерти.
Еще до трагедии Роланд Экзетер выказал очевидное стремление обратить племянника и племянницу в свою веру – такую, какой он ее понимал. Завещание его брата называло его опекуном осиротевшего мальчика и дважды осиротевшей девочки, и он повел себя, как миссионер, заполучивший в свои руки двух каннибалов, дабы спасти их от геенны огненной.
Эдвард остался в Фэллоу, но поднял знамя свободы и встал на баррикады. Он сделался верным наследником отцовского скептицизма, ведя партизанскую войну – правда, на значительном расстоянии от противника. Ноги его не было в церкви со времени поминальной службе по жертвам Ньягаты.