Не нужно рассказывать, как сквозь эйфориновое равнодушие пробивался восторг от растущих цифр на табло. Всем, кто состоял в той группе с экстремальными эфирами пришло оповещение о принятом вызове, а они разослали его всем своим знакомым, кто хоть немного интересовался такими трансляциями.
Когда число достигло трех миллионов, люди начали уходить. Они устали ждать, а Марш все сидела на полу, разглядывая случайные лица зрителей и думала, какую чушь она сейчас сделает.
Не нужно рассказывать.
Не нужно.
И какая кровь на лице — горячая — какая рукоятка ножа — липкая — и что за чувства рвутся из-под благостного эйфоринового отупения — тоска, такая беспроглядная тоска, а страха совсем нет, страх придет потом — не нужно рассказывать.
— Люди хотят зрелищ, — глухо сказала она. — Людям так скучно, Леопольд. Они любят настоящие вещи и настоящие поступки, а я… узнала, чего они хотят, посмотрела им в лица, и теперь совсем… совсем не могу понять, почему я должна быть хорошим человеком. У меня и раньше-то не получалось.
Нужно было соврать. Нужно было сказать, что она нажралась эйфоринов и захотела внимания, или что ей не хватало рейтинга на какую-нибудь чушь, а она нажралась эйфоринов и чушь показалась очень важной, или сказать, что ее заставили, что она влюбилась в какого-нибудь держателя экстремальных конвентов и хотела сделать ему рейтинг.
Вот ведь дура.
— Ты сама это сделала? — деловито спросил Леопольд, заставляя ее снова разжать пальцы и Марш вдруг представила, как он включает камеры для записи сеанса.
Только здесь никаких камер не было. И сеансов больше не будет никогда.
Она кивнула.
— Тебе сделали запись в карточке?
— Нет…
Марш мотнула головой, чтобы вытряхнуть воспоминание о том, как проснулась на полу под погасшими камерами, и начала судорожно заедать новой порцией эйфоринов пробудившийся ужас и набросившуюся боль.
А руки больше не были скользкими.
— Почему? — равнодушно спросил Леопольд.
— Ничто добровольное не может быть незаконно, — хрипло ответила она. — Это только на изготовление нелегальных эйфоринов не распространяется, и еще на другие вещи, которые не нравятся карабинерам. До того, что мы вырезаем себе глаза, никому дела нет.
— Вот поэтому я и закрыл практику, — голос Леопольда надломился, и из-под ледяной корки профессионального допроса пробились усталость и горечь.
— Вы закрыли практику потому что я… — начала Марш, со стуком поставив на тонкую столешницу полную чашку. — Я…
— Что «ты»? — с интересом спросил Леопольд. — Что «ты», Марш?
Она зябко повела плечами и безжалостно смяла в ладони отглаженные лацканы пиджака. Болела? Чуть не вылетела в окно, собрав в себя все осколки, до каких дотянулась?
— Тебе должны были сделать отметку в карточке, — тихо начал он, поглаживая кончиками пальцев край слова, будто рисовал на нем правильные пути, по которым никто не пошел. — Взять под наблюдение тебя и твои саморазрушительные наклонности. И не позволить тебе заниматься… — он провел ладонью по лицу. — Да ты ведь чудом себя не убила! Прости меня, Марш. Мне действительно очень жаль.
А Марш внезапно подумала, что Леопольд больше ее не лечит, но это не значит, что он забыл, какая она на самом деле. И она с облегчением сползла с пуфа на пол и наконец-то разрыдалась, уткнувшись носом в колени.
По-настоящему, больше не сдерживаясь и не заботясь о макияже.
Ей хотелось плакать о том, что она рассказала Леопольду про эфир, еще и призналась, что сделала это ради него. О том, что он живет в доме с неработающими батареями и носит явно оставшийся от прошлой жизни потрепанный халат. Еще хотелось плакать о том, что она устроила глупую акцию с поджогами, которая ни ей, ни Леопольду не нужна, о том, что вообще все получилось глупо и бестолково. Но она плакала — впервые за много лет — только о себе.
Ей было мучительно, раздирающе жалко себя. Леопольд действительно был мудрым и сумел устроиться даже в таких условиях. Достать обогреватель, расписать изнанку столешницы. А она все эти годы собачилась с соседями и калечила себя злостью и фруктовыми ножами.
Ну что за дура.
Сумасшедшая, ничтожная, злая дура.
И Гершелл. Паршивый, подлый, эгоистичный мудак — вот о чем Марш не подумала тогда и не додумалась за все эти годы. Гершелл ведь явно не хотел дальше держать ее в центре, она же могла прямо там начать искать способ повысить рейтинг. Он не просто хотел не дать ей выступить на выпускном эфире, он вообще не хотел держать ее в центре дальше. Но пообещал Леопольду, что ее долечат.
И слова не сдержал. Не мог сдержать — и она, и Леопольд, и Рихард прекрасно знали, что еще никому не помогало растянутое на многие месяцы «Не грусти, все будет хорошо!», подкрепленное раскрасками, медитациями и беседами с табуретками. Но он и не пытался — ее выставили из центра вскоре после того, как Леопольд ушел, закрыв ее профили и исключив из списка выпускников. У нее осталась безликая запись в карте «проходила лечение».
Дрожь нарастала, ее было так много, и ее совсем некуда стало девать.
Ничего не будет хорошо. Уже никогда не будет, и поэтому Марш плакала, а Леопольд не мешал ей, только сидел рядом и гладил по плечу.
И от этого было еще больнее.
— Знаешь, откуда у меня обогреватель? — тихо спросил он, когда она смогла его услышать.
— Нет…
— Мне принесли соседи. Здесь люди… умеют доставать вещи, которых у них не должно быть.
— И содрали половину того, что вы накопили?
— У меня не взяли денег, Марш.
Это была, наверное, очень важная мысль. Она брезжила, пыталась зацепиться и показать, какая она правильная и красивая, но все время соскальзывала со злости и жалости к себе.
— Я помогаю людям, которые здесь живут. К сожалению, мне больше не кажется, что я могу спасти всех. Но стоило перестать пытаться — и оказалось, что «хоть кого-то» — тоже немало.
— У вас же нет лицензии, — всхлипнула она. Попыталась встать, но голова закружилась, и Марш осталась сидеть. Хотелось положить голову ему на колени, как там, на записи интервью, но она не решилась.
Все-таки у реальности были свои границы.
— Не всем нужна отметка в профиле, ты сама знаешь. Мне принесли обогреватель, потому что я понятия не имею, где искать подпольных торговцев, а еще мне сказали, что таким, как я лучше их вообще не находить.
— Вот уж правда, — мрачно усмехнулась Марш.
— А девушка из соседнего крыла научила меня рисовать, — улыбнулся он. — В «Саду» были не так уж и неправы, иногда творчество действительно помогает отвлечься.
— Красиво получилось, — завороженно прошептала она. — А я не умею ничего красивого… создавать.
А может, умеет?
Паучков с серебристыми лапками и синими телами. А еще огонь — огонь это очень красиво, так красиво, если подумать.
— Неправда.
Он протянул руку, и Марш, прежде чем успела понять, что делает, ткнулась лбом в его теплую ладонь. Как кошка — та, что жила у них в коридоре и иногда приходила к Марш спать. Настоящая, живая кошка. Не лабор в синтетической шубке, подходящий для жизни в комнате.
— Неправда, — тихо повторила она. — Неправда…
Глава 10. И цветы прорастут
Утро никак не наступало. Рихард так не нервничал даже в молодости, при сдаче первых крупных проектов. Он не помнил ни одной ночи, которая тянулась бы так бесконечно долго, застревая в горле и порах. Воздух был сухим и холодным, и его не хватало. Утро уже совсем скоро, да, наверное скоро — нет, еще целых пять часов. Поздно спать или еще нет? Какая разница, все равно уснуть не удастся.
Что если.
Что если что-то пойдет не так?
Он не мог представить, что может случиться. Серия эфиров, последний отчет, и «Сад», взрывы вокруг него, его пациенты и врачи — все они перестанут быть его проблемой.
Алкоголь и концентраты уже не проталкивали в голову эти успокаивающие мысли, а паранойя вдруг перестала приносить хоть малейшее удовольствие.