5
Подобно замысловатой импровизации минули годы. Они были разными,
как клавиши на клавиатуре. Черными и белыми. Скандально мажорными и
уныло минорными. Но неизменным было одно – мое стремление к новизне. Рок
я поменял на джаз, джаз – на джаз-рок. Кроме этого я менял адреса, места
учебы и работы, длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял
континенты!
Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн, независим и свеж, меня уже
никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом и не нанимает мне
музыкальных репетиторов. Как жаль!
Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью человек, кричу малолетним
детям «лоботряс, обормот, обалдуй» и кое-что из французской ненормативной
лексики.
Несмотря на это, дети растут. И растут стремительно. Кажется, только вчера
дочь училась называть меня «папой», а вот уже лежит передо мной её письмо к
Санта-Клаусу: «Милый Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество
настоящее пианино».
«Это же в какие деньги выльется мне эта просьба?», – думаю я, засовывая
письмо в карман.
Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным магазинам. Любуюсь
грациозными «Ямахами», важными «Болдуинами» и задерживаю дыхание у
непревзойденных «Стейнвейев». Большие и важные, с поднятыми крышками,
они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших крыльями. Но с той
жалкой мелочью, что звенит в моем кармане, все это черно-белое изящество
дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой на этом празднике
музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки и спешу в
спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой век
вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и «модных
мебелей» минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу.
Пианино стояло в дальнем углу магазина. Солнечный пыльный луч,
пробившийся из маленького зарешеченного окна, безмятежно покоился на его
матовой поверхности. Пробравшись сквозь баррикады буфетов, столов,
диванов, я оказался у инструмента и, пораженный, замер. Боже праведный,
передо мной стояло мое пианино! Осторожно и ласково провел я пальцем по
прожженному «до» малой октавы и, ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На
следующее утро светло-песочный «Красный Октябрь» перекочевал в мой дом.
Три дня «пианинный доктор» возился у расстроенного нелегкой жизнью
инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и
деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и
подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным
внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и «Красный Октябрь»,
«доктор» присел на велюровую банкетку и шопеновским «Ноктюрном»,
который когда-то давным-давно играла девочка с труднопроизносимой
фамилией, вернул инструмент к жизни.
Мастер ушел, а я вместе с дочерью, более покладистой, чем её отец (сумевший
избежать штормов мажорных гамм и штилей минорных трезвучий), пустился
учить азы нотной грамоты, пытаясь хоть так сгладить вину перед инструментом
и собственной судьбой. Но, увы, разбей я сегодня и вдрызг свои пальцы, мне
уже вовек не добраться до несметных сокровищ музыкальной гармонии,
которую я когда-то с такой непростительной легкостью отверг.
Но играть я все же выучился. И в тоскливые вечера, когда все кажется
бессмысленной суетой, а мир– уродливым и безобразным, я подхожу к своей
черно-белой «несостоявшейся судьбе», чуть трогаю её клавиши, и со звуками
вызванных к жизни мелодий оживают далекие дни моего детства, которые,
несмотря на сомневающуюся в их реальности память, все-таки были.
Шпилька
Тимура Благонравова – студента консерватории по классу скрипки -
вызвали в комитет государственной безопасности.
Следователь, к которому темным узким коридором направился Тимур, носил
спокойную и миролюбивую фамилию – Иванов. Хотя у постоянных
посетителей кряжистого здания КГБ, из окон которого (как шутили остряки)
«хорошо был виден Магадан» – Иванов шел под прозвищем «Зверь». Не
следователь, а сущий дьявол. Даже номер его кабинета состоял из трех
шестерок.
В отличие от своих товарищей по ремеслу, придерживавшихся (хотя бы на
предварительных допросах) интеллигентных методов, Иванов с ходу, как он
говаривал, «ломал подследственным рога».
– Без срока, как ты понимаешь, Благонравов, ты от меня не выйдешь. Даже и не
надейся! – пообещал Иванов еще не успевшему переступить кабинетный порог
Тимуру.
За следовательским окном млел теплый сентябрьский день. Попасть в такой
день в острог представлялось плевком в лицо мирозданию.
– За что срок, товарищ… Я… что… Я… ничего… – Тимур принялся возводить
защитную линию.
– Пиночет тебе товарищ, а я – гражданин следователь. Понял-нет, смычок!? -
смял оборонительный рубеж подследственного тертый опер Иванов. – А за что
срок, так тебе, лишенец, должно быть понятней моего. Компрометируешь
звание советского гражданина. Раз. Якшаешься с представителями вражеских
голосов и их подпевалами. Два.
– Я… Да… вы… Какие голоса… Какие подпевалы… Вы меня с кем– то
путаете… – Благонравов попытался удержаться на пошатнувшихся рубежах.
– Молчать, отщепенец! Тунеядствуешь – три.
– Я учусь. Выступаю с концертами в подшефных колхозах…
– Закрой рот, Моцарт хуев, четыре! Сегодня выступаешь, а завтра глядь: уже
светит тебе статья, но не политическая, как ты здесь наивно полагаешь, а
капитальнейшая УК 201 часть вторая – «злостное тунеядство». Я лично. Слышь
ты? Лично! Охарактеризую тебя перед судом лет на пять, не меньше. И пойдете
вы, мосье Дали, в такие дали, что вы и не ожидали, – удачно скаламбурил
Иванов. – Смякитил? У меня твои буги-вуги роги-ноги… – Иванов бросил на
стол фрагменты чьих-то художественных работ, – во где сидят! – Следователь
постучал ладонью в области печени.
– Но это не мои! Я музыкант, а не художник… Вы меня явно с кем-то путаете…
– А мне до жопы. Твои, не твои. Тут, брат, важен результат! – Иванов
окончательно смял защитные линии противника.
Но в эту минуту в кабинете зазвонил телефон.
– Как… Почему… Это не входит в разработку… – требования голоса на другом
конце провода явно вызывали у следователя сложнопостановочную реакцию, -
кто… откуда… так точно… разрешите выполнять…
Закончив телефонный разговор, Иванов отвратительно хрустнул пальцами,
закурил и неожиданно сменил градус допроса.
– Закуривай, Тимур, – Иванов протянул подследственному сигарету -
поговорим по-мужски. По-доброму, так сказать…
Благонравову показалось, что это был не просто звонок, а какой-то удачный
поворот молекул, атомов и всяких там протонов-позитронов в мироздании в его
пользу.
– Да, да, да…. конечно… поговорим… по-мужски… почему нет… я готов…по-
хорошему… – прикуривая сигарету, пообещал Тимур. – Я вас-с-с вни…мате…
льно слу…у…шаю.
– Ну, вот и отлично. Вот и ладненько. Ты успокойся, соберись. Не надо бояться
черта раньше времени. Вы ж меня все за зверя держите… Ведь так? А я-
никакой не зверь. И зла тебе, парень, не желаю. Его знаешь ли, Тимур, сам себе
человек на свой зад находит. Он ведь как, человек думает? Вот он думает,
борюсь я с властью. Как вы ее там называете? О! Софьей Власьевной! Фиги ей
в кармане кручу. Письма на «вражеские голоса» пишу. Иду, одним словом,
праведным путем… Оно, конечно, может и так. Только ты же должен знать,
куда пути эти праведные ведут. На Колыму они ведут, Тимур, на Колыму. А
она… Колыма эта, Тимурка, пострашней самого ада будет. Честное партийное