Литмир - Электронная Библиотека

– Ты должен дать слово, что никогда не повторишь этого безумного поступка. И никогда не приедешь в Покровское.

– А если меня пришлют в командировку?

– Ты должен понять, – продолжала Таня, не слушая бывшего мужа, – что такие встряски, как сегодняшняя, не могут пройти для мальчика бесследно, Эту ночь он, конечно, забудет…

– Не забудет.

– Забудет. Я ему внушу, что все это было во сне. Валя ведь еще совсем маленький…

– Илья…

– Какой Илья?

– Я его переделал в Илью.

Наступило молчание.

– Ты… и фамилию… переделал? – голос у Тани дрогнул.

– Фамилию он не просил. А имя просил.

Бывшая жена заплакала. Она плакала тихо, горячо, страстно; Коньшин не знал, чего было в этих слезах больше: ненависти, страха, отчаяния или жалости к себе.

– Всю жизнь… Всю жизнь… Исковеркал… Живу в вечном страхе… Не знаю, что он выкинет… Эти письма… Телеграммы… Вызовы на почту… Как бомбежки… Господи, да когда же я избавлюсь от тебя? Одна ночь… Одна глупая ночь в этом дурацком шалаше… Случайность… Слепая случайность… И вот исковеркана вся жизнь… Миркин… Он тоже мучается… Смотрит… Ждет… Боится… За себя, за меня, за сына… Вот придешь ты и что-нибудь выкинешь, поломаешь, разрушишь все.

Таня плакала и плакала, продолжая причитать, закрыв лицо руками: одна голая, другая в перчатке.

Коньшин был потрясен. Он не ожидал найти в жене столько ненависти. Он считал, что они давно забыли о нем думать, а оказывается, они помнят о его существовании ежеминутно: получается так, что он, Коньшин, постоянно отравляет им жизнь. А он-то думал, что несчастен только он; Петр считал себя благородным, потому что затаился в своей квартире, не надоедал, не требовал, не жаловался, не теребил. Он считал себя мучеником, а оказалось, что мученики – это они, Миркины.

Петр Кириллович поднял варежку, отряхнул ее и надел Тане на руку. Она не сопротивлялась.

«А вдруг она меня еще любит? – нелепая мысль пришла Петру Кирилловичу. – Ведь так бывает. Разлюбила, а потом снова полюбила. Может быть, ей осточертел Миркин со своими нелепыми стихами».

Он взял бывшую жену за плечи и привлек к себе. Таня не сопротивлялась. Горячая волна побежала от сердца, через горло, ударила в голову. Петр Кириллович покачнулся.

– Милая моя… – прошептал Коньшин. – Поедем со мной… с сыном… Начнем все сначала… Мы так заживем… Мы будем самые счастливые на свете… Клянусь тебе… Я сделаю все…

– Я тебя ненавижу! Ненавижу! – Таня стала вырываться. – Ненавижу все: твой голос, твой запах!.. Твою глупость!.. Твое слюнтяйство! Идеалист! Проклятый идеалист! Почему ты не грубый, не жестокий! Хоть бы раз ударил! Даже когда я с… Миркиным. Ты даже тогда вел себя не как мужчина! Меня надо было по морде, по морде! Поднять юбку – да ремнем, ремнем! А он смотался в Москву! Его высокоблагородие проклятый!

Коньшин разжал руки.

– Ладно, – сказал он глухо. – Я больше не приеду. Живите спокойно. Бомбежки кончились. Но я сделаю это только при одном условии. Мальчик должен остаться Ильей.

– Никогда! Боже, какой нелепый бред! Какая чушь!

– Да, – твердо сказал Петр Кириллович. – Он должен зваться Ильей. Иначе я опять сделаю попытку его украсть. На этот раз по всем правилам. С применением техники. Сегодня ведь все получилось экспромтом, а если бы я подготовился, то Илью тебе больше не видать. Но теперь я подготовлюсь.

Лицо Тани исказилось от ненависти и стало некрасивым.

– Да, – выдохнула она. – Я верю. Ты на все пойдешь, когда вобьешь себе в голову. Ты живешь в выдуманном мире и поступаешь, как псих. Ладно… пусть Валя будет Ильей… И будь ты проклят!

Она повернулась и пошла к темной группе, где по-прежнему посвечивали фонарики и откуда ее уже звали: «Татьяна Сён-на!», «Поехали, Татьяна Сён-на!»

На дороге поджидала машина с яркими фарами – наверно председательский «уазик».

– Эй, – крикнул Коньшин. – Эй!

Таня испуганно оглянулась. Вернее, она дернулась вправо и слегка пригнулась. Может быть, она думала, что он собирается выстрелить или кинуть в нее камнем. Она, наверно, и в самом деле считала, что он способен на самые сумасшедшие поступки.

Она стояла, утонув по колени в снегу, и смотрела в его сторону жалко и растерянно.

– Эй! Не забудь снять милицейские посты! Обязательно! У них и без меня работы по горло! Поняла?

Она выпрямилась и пошла к своим уже спокойно. Она знала, что теперь он не выстрелит и не кинет камнем.

* * *

Таня позвонила в дверь рано в воскресенье, часов в восемь. Летом. Он еще спал. Звонок был длинным, настойчивым, Коньшин был уверен, что опять принесли какую-нибудь телеграмму от давно забытого человека насчет билета или ночевки, и поэтому не спешил открывать глаза.

Рядом кто-то посапывал. Коньшин повернулся и с удивлением увидел на соседней подушке кудрявую голову какой-то девицы Откуда взялась девица, он не имел ни малейшего понятия.

Коньшин напряг память, но кроме каких-то беззвучных цветных лохмотьев воспоминаний оттуда ничего не всплыло. Во всяком случае кудрявой девицы среди лохмотьев не было.

Петр Кириллович набросил халат, просунул босые ноги в тапочки, пригладил пятерней волосы и пошел открывать.

На лестничной клетке стояла Таня.

В первый момент он ее не узнал. На ней было строгое синее платье, белый поясок, белые туфли-лодочки, скромная прическа, в которой очень нарядно вились седые пряди, словно кто-то украсил женщину серебристыми конфетти, словно елку.

– Ты? – почему-то не удивился Коньшин. Наверно, потому, что в глубине души он всегда верил: она придет.

– Я.

– Заходи.

Он попятился задом, освобождая ей место в маленькой прихожей, и торопливо закрыл дверь в комнату, где спала неизвестная девица.

– У меня… не прибрано… можно на кухню?

– Можно.

Она мельком, повинуясь привычке, неистребимой женской привычке, даже не привычке, а инстинкту, глянула на себя в зеркало, поправила платье под пояском и прошла на кухню.

Коньшин просунул голову следом и пришел в ужас. Кухня представляла собой свалку. Стол загажен кругами от консервных банок, пятнами от вина, остатками яичницы, на нем валяются бутылки, рюмки, корки сыра, разбита тарелка, женская косынка с Эйфелевой башней. А плита? Его гордость, своей чистотой всегда поражавшая женщин? Плита была почему-то вся испачкана чем-то белым, судя по запаху, зубной пастой. На конфорке стояла совершенно черная кастрюля с обуглившейся картошкой, и оттуда тянуло как с пепелища, залитого запоздалыми пожарными.

Коньшин изо всей силы напряг память, пытаясь узнать, что же вчера было, но ни в сердце, ни в голове даже ничего не шевельнулось.

– Ты извини… – сказал Петр Кириллович и покраснел. Он не краснел уже много лет, наверно с юности, и давно забытое чувство стыда как-то омолодило его лицо и просветлило душу. – У меня гости вчера были… Я сейчас…

Он засуетился, смахивая со стола в мусорное ведро все подряд.

– Ладно… Я на минутку. Ты иди лучше умойся. – Таня присела на краешек табуретки. Эта табуретка от кухонного гарнитура – серое с красным – чудом сохранила свою чистоту и невинность посреди всеобщего разгрома, и бывшая жена сразу потянулась к ней, как только вошла в это логово; может быть, если бы не эта табуретка, Таня и не вошла в кухню, а осталась стоять в коридорчике. – Рюмку-то выбросил? Она же целая, – Таня следила за торопливыми, дрожащими движениями бывшего мужа.

Коньшин послушно достал рюмку из мусорного ведра и положил в раковину.

– Премию вчера обмывали, – сказал он торопливой виновато. – Народу много было. Черти… никто не догадался убрать за собой.

– Зачем ты оправдываешься?

– Да… Конечно.. Ты чаю хочешь?

– Нет. Ты иди умойся.

– Сейчас… Я все-таки поставлю.

Он налил чайник, поставил на плиту. Чайник был заляпан яичницей. Он, загородившись от Тани спиной, пытался соскоблить ногтем пятно, но яичница засохла и не поддавалась. Тогда Коньшин повернул чайник так, чтобы пятно не было видно с Таниной стороны.

29
{"b":"7555","o":1}