– Я вас слушаю… Алло? Я вас слушаю.
Дыхание усилилось и превратилось в невнятный шелест.
– Да говорите же! Я вас слушаю!
– Петр… Кириллович?
– Да.
– Это я…
Голос был женский, почти детский.
– Кто вы?
– Я Света… Не помните?
– Что-то…
– Вчера в парке…
– Ах, Света… Куда вы исчезли, Светочка?
– Это вы исчезли. – Голос в трубке замолк. Пауза. Потом снова послышался шелест. – Но я нашла вас… Я так волновалась… Словно чувствовала…
Коньшин вспомнил легкие шаги, когда он лежал на холодной, пахнущей осенью земле. Шаги сестры милосердия… Шаги спасения, жизни… Прикосновение теплых рук ко лбу.
– Вы… отвезли меня домой? Я плохо помню.
– Да… Как вы себя чувствуете? – в голосе девушки было беспокойство.
– Неплохо.
– У вас ничего не болит?
– Почти.
– Это… Это правда?
– Я взяла у вас семь рублей… На такси… У меня не было.
– Неловко так получилось… Доставил вам столько хлопот.
– Что вы… – Коньшин почувствовал, как Света улыбнулась в трубку. – Зато я увидела, как живут холостяки.
– Ну и как же?
– У вас красиво… чисто… Я даже удивилась. Не у каждой женщины так чисто и уютно…
– Значит, вы были у меня…
– Конечно. Я уложила вас на кровать… Потом захлопнула дверь… Хорошо, что у вас английский замок… Но сначала я посчитала у вас пульс.
– И как?
– Восемьдесят. Поэтому я ушла… А то бы дежурила у вас до утра…
– Если бы я знал! Было бы сто двадцать. Какая же вы все-таки умница. Чем мне отблагодарить вас?
– Вы уже. Мне было интересно с вами.
– Представляю. Особенно в конце.
– Вы же не виноваты. Этот подонок… Петр Кириллович.
– Что, моя спасительница?
– У вас сегодня день рождения.
– Да. Откуда вы знаете?
– Вы говорили. Обещали отметить. Забыли?
– Начисто.
– Давайте уедем за город? А, Петр Кириллович? Неплохая идея?
– Неплохая.
Сердце Петра Кирилловича упало, потом подскочило к горлу и бешено забилось.
– Тогда я жду вас у Савеловского. У табачного киоска. Знаете?
– Найду.
– Узнаете?
– Постараюсь.
Они еще издали встретились глазами. Света была одета просто, по спортивному – джинсы, майка, через плечо кофта – и со своей косой казалась совсем девочкой. Она держала в руках большую сумку.
– Здесь еда и вино. А цветы я вам подарю лесные.
– Идет. – Он поцеловал ее в щеку.
– Здорово, – сказала Света. – Как же будет сегодня здорово. Вы ничего не чувствуете?
– Чувствую.. Будет действительно здорово! Побежали, вот наша электричка!
* * *
Он сердцем чувствовал беду. После той странной, удивительной ночи, когда он висел на окне и подглядывал через стекло чужую жизнь и когда он понял, что у него есть сын и что в любом случае он не зря жил, ибо человек даже очень плохой или очень никчемный заслуживает оправдания и снисхождения, если от него отделился побег; с той ночи прошло почти два года, и он не знал больше ничего ни о своей бывшей жене, ни о сыне…
Но однажды весенним утром, ярким утром позднего февраля – этот период в средней России зовется весною света – Петр Кириллович ощутил тревожную боль в сердце. Эта боль не была сладкой, щемящей болью, которая возникает почти у каждого, когда человек понимает, что темная, длинная, мертвая зима позади, что впереди солнце, зелень, щебет радостных птиц, может быть, шум моря; моря, которое, кажется, живет только одним – терпеливо ждет своего часа, когда горы уйдут под землю, и что можно будет опять разлиться по всему земному шару, опять стать хозяином всего-всего, заключить в свои объятия, взять под свой контроль непослушную, непонятную жизнь, которая научилась обходиться почти без него, моря; жизнь, которая зачем-то убивает себя сама, хотя пространства на планете много и лицо которой почему-то всегда обращено не к нему, морю, прародителю всего сущего, а к звездам; еще с самого начала, с самого первого мига, едва жизнь открыла глаза, она сразу обратила их к звездам: и человек, и муравьи, и птицы; эту жизнь можно опять взять под свой контроль и постараться никогда-никогда не выпускать из своих темных объятий, надежно спрятать в тяжелых глубинах, чтобы не возник соблазн у жизни смотреть на звезды…
Нет, боль в сердце Петра Кирилловича не была весенней болью. Он почувствовал – случилось что-то с сыном.
И тогда он не выдержал и помчался в аэропорт. Он проделал весь путь до Покровского за шесть часов и приехал уже поздно вечером, когда над селом, Доном, лесом распласталось предвесеннее небо, хрусткое от молодого льда.
Было очень тихо. Казалось, Петр Кириллович находится в мире, из которого выкачали воздух и поэтому исчезли все звуки. Молчало село, молчал Дон, молчал лес, молчало небо. И за окном так же безмолвно двигались люди.
За два года почти ничего не изменилось в его бывшем доме. Так же вся семья жила па кухне, так же вокруг следы поспешности и запустения.
Только вместо детской кроватки теперь стояла деревянная полутораспальная взрослая кровать, на которой скорчилась под одеялом маленькая фигурка. Рядом на тумбочке пузырьки с лекарствами, термометр, тарелка с остатками еды, бутылки из-под молока и кефира, игрушки…
Таня и Миркин здесь же. Бывшая жена сидит на кровати в ногах сына и проверяет тетрадки. Миркин расхаживает по кухне, заложив руки за спину. Тень от всклокоченной головы мечется по пыльным углам, по потолку, кажется, что раскачивает все тот же желтый абажур.
Они изменились за это время. Бывшая жена стала еще полнее, еще женственнее, ее лицо даже, кажется, помолодело. Миркин же постарел и как-то скрючился, словно дерево, пораженное болезнью. За спиной Миркин держал толстую тетрадь, и Коньшину показалось, что именно эта тетрадь и сосет соки из Миркина.
На мгновение у Петра Кирилловича появилось сильное желание войти в дом, вытолкнуть на улицу ненормального поэта, выбросить на свалку пустые бутылки, грязные тарелки, сломанные игрушки, натопить большую комнату-зал, перетащить туда кроватку с сыном, растереть его тельце горячей водой с камфорным спиртом и остаться навсегда в этом большом дощатом обрусевшем финском доме.
Но потом Коньшин взял себя в руки, спрыгнул с колоды, отнес ее на место и медленно побрел в сторону шоссе.
Из Москвы Коньшин послал Тане телеграмму, в которой он писал, что узнал о болезни мальчика и просит срочно сообщить телеграммой, чем он болен и не нужно ли какое лекарство. Ответа он не получил.
Петр Кириллович вызвал бывшую жену на телефонный разговор. Никто на почту не явился.
Тогда Коньшин взял отпуск без сохранения содержания, поселился в гостинице в областном центре рядом с Покровским и стал каждую ночь ездить в село.
Мальчик болел сильно. Весь красный, он то сидел на кроватке, теребя большого облезлого мишку, то спал неспокойным сном, разбросавшись по постели Мать все проверяла тетрадки, а поэт по-прежнему расхаживал по кухне.
Вскоре Коньшин догадался, что у мальчика было или воспаление легких, или сильная простуда, он кашлял, задыхался, хватаясь за горло и спину.
Петр Кириллович знал, где простудился его сын. Ведь он сам когда-то был мальчишкой и совсем нетрудно было встать на место сына, особенно когда тот оставался один в огромном пустом доме. Этот дом казался целым загадочным миром, который ждал своего исследователя. И мальчик – боже мой, Коньшин не знал даже имени своего сына! – наверное, принялся исследовать этот мир. Он лазил по замершим комнатам, с потолков которых свисали сосульки, а в углах притаились мохнатые чудовища; печка, обыкновенная печка, была вовсе не печкой, а одноглазым циклопом, сверлящим мальчика белым, поблескивающим ледяным зрачком.
Возможно, чтобы ступать бесшумно, мальчик ходил по покрытому инеем полу босиком. Может быть, он лизал сосульки. Конечно, лизал. Разве можно удержаться от соблазна сунуть в рот прекрасные, длинные, прозрачные, жгущие губы сосульки? Конечно нет!