Солнце светило со спины, и тени от деревьев всё удлинялись вперёд, сливаясь по ближнему краю и размываясь. Скоро остались освещёнными только дальние сосновые сопки.
Уже начинало смеркаться, когда от острова тальников отделилось живое пятно. Козёл шёл прямиком к солонцу, часто останавливаясь, то и дело вскидывая рогатую голову для обзора. Он всё ещё находился за пределом уверенного выстрела, как бы испытывал терпение Волохи.
Когда он в очередной раз опустил голову в траву, Волоха положил ствол на перекладину. Мушка начинала сливаться с риской. «Как повернётся боком – надо стрелять», – вывел себе Волоха и окончательно изготовился. Но гуран таки не торопился подставлять бок под волохину пулю, мало того, он зашёл в какую-то яму, так что едва различалась горбуша. Наконец, он вывалил на пригорок.
Дальше произошло нечто такое, в чём Волоха в тот момент не в состоянии был дать себе объяснения. Внезапно его обдало ветром, тугая волна ударила в затылок, когтистые лапы вцепились за волосы, оцарапав макушку. Ужас со скоростью электротока собрался в шар и жарко разорвался Волохе в глаза. Инстинктивно сознавая, что подвержен нападению какого-то непонятного, страшного, если не самого черта, существа, заваливаясь набок, Волоха непроизвольно исторг сдавленный вопль. Краем глаза он успел заметить, как огромная птица взмыла над ним и шарахнулась в потёмки между листвянок, унося в одной лапе что-то белое.
Волоха вскочил, провёл рукой по волосам. Он ощутил влажные саднящие царапины на темени. Какое-то время стоял, стискивая ружье, приходя в себя и обретая способность соображать.
Гуран надсадно рявкал теперь уже где-то вдалеке.
Собрав дрожащими руками пожитки в котомку, Волоха ещё раз затравленно посмотрел через плечо туда, где скрылась ночная птица и, бормоча проклятия, подался к реке, на табор, коротать ночь у костра.
Ночью в распадке ухал филин и Волоха сильно подозревал, что это как раз тот ушастый обормот, который мало того напакостил – не дал стрелить гурана, но к тому же утащил в лапе столь дорогой ему платочек. «Раз филин – ночная птица, – думал он, – значит, он хорошо видит ночью, а днём – ни фига, а так как дело было в сумерки, то эта полуслепая тварина приняла платочек за зайчонка или чёрт его знает за кого…»
А потом у Волохи пошли нелады, одно за другим. Под утро от отлетевшего от костра уголька у него затлела фуфайка, которой он укрывал поясницу и ноги. Ночь была ясная и холодная. Сквозь сон он улавливал едкий запах, но никак не мог очнуться. А когда очухался и понял в чём дело, выгорело чуть ли не пол-полы. Обжигая пальцы, он насилу затёр землёй тлеющую вату.
Начинало светать, и пора было попробовать пешковьём по закрайкам прихватить где-нибудь на кормёжке гурана. Волоха надел фуфайку, какая была, и тихонько пошёл вдоль ключа, внимательно озирая кромку леса. И тут внезапно его так ужалило – прижгло в плечо, что он чуть не взревел, суматошно сбросил с себя фуфайку, которая тлела и прогорела уже насквозь, до рубахи. Чертыхаясь, он стал было мочить фуфайку в мочажине, но скоро осознав никчёмность своего занятия, утопил её сапогом.
В это время он услышал топот и щелкоток по ерникам и понял, что вспугнул козу, ту козу, которую он мог бы запросто стрелить. Вдобавок, переходя ключ, он неловко прыгнул с кочки на берег, подвернул ногу в лодыжке и захромал. Одно к одному. Из размышлений Волохи так выходило, что все эти несчастья были следствием того, что он лишился платочка, и подумал, что хорошо бы что-нибудь такое поиметь от Ирмы. Он прикидывал, под каким предлогом к ней подступиться, но каждый раз перед ним представал образ Серого. Хорошо бы, Ирма застукала Серого за бутылкой с Машутой в кустах и устроила бы ему, а Серый обиделся бы и, как Кеня Бакшеев, уехал в какие-нибудь дальние края насовсем! Вот тогда он точно заручится у Ирмы если не платочком, то чем-нибудь вроде того, и тогда ему снова повалит удача, и когда-нибудь – всё может статься – он даже научит сына Ирмы, сколько будет два прибавить два…
Волохе всё так же хотелось свежего мяса, и – уж такое дело – у него болела голова.
Кожуринка
Ветры, ветры, ветры… Солнце гуляло уже достаточно высоко, и воздух, прогреваясь на южных склонах сопок, устремлялся вверх, на место притекал холодный низинный – колобродили весной воздушные массы в извечном своём тяготении к однородности…
По весне у Гарпана Еремеевича обострялась боль в суставах, и ноги торощило, точно не мозг в костях был, а горячий творожок.
Сей же день выдался как подарок – ясный, тихий и тёплый. Гарпан Еремеевич, случайно увидев двух парней с котомками, уходивших за дворы на дорогу в лес, – никак на глухариный ток – затосковал: а не сходить ли и ему на ток, вспомнить молодость. Сегодня поутихли ноги. Поначалу эта мысль показалась ему хулиганистой. «Какая тебе неволюшка кукурёжиться у костра на старости лет» – пробовал было урезонить себя Гарпан Еремеевич. Не тут-то было. Загорелась душа… Побегал по токам в своё время, есть что вспомнить. Восемнадцать глухарей в котором-то годе напичкал из «тозовки» за вечер и утро, на коне потом вывозил. Жадность это была или азарт? Ни то и ни другое, а недобрая тётка – послевоенная нужда. Мать лучше знала, кому в посёлке раздать глухарей.
Исподволь Гарпан Еремеевич начал собираться на ток. «Где, интересно, у меня поня́га – в поварнушке, никак?» – И ноги сами понесли его в поварнушку. Точно, на гвозде поняга висит. «А где бы я нашёл, например, мешок? – задавал он сам себе вопрос и сам же на него отвечал: « В сенях, на полке, где как не там!» Вот и поняга лежала на полу с откинутым на сторону концом ремня, и мешок тут же был. «Котелок нам не понадобится? – вопрошал себя Гарпан Еремеевич и охотно соглашался: – Очень даже понадобится, без котла, надо сказать, вообще никуда. В чём я пойду? Как это в чём – в сапогах, конечно, вон как расквасило у забора снег! Надо только на ночь при́капотки прихватить…».
Харчишки, котелок, покрывальце, при́капотки, рукавицы – как будто всё взял. Гарпан Еремеевич завязал мешок, примотал его ремнём к поняге. «Конь засёдлан, – констатировал он, величая конём свою верную подругу – понягу. – Ничего не забыл? А… вот чего! Ночью, у костра, надо что-то под бок постелить. Кошму? – тяжеловата. Кожуринку? – самое то». Кожуринкой он называл барло́вую козью шкуру, которую стелил себе под ноги у кровати. Лёгкая, мягкая, тёплая кожуринка ласково щекотала ступни, как встанешь на неё – плясать хочется.
Поняга была добротно затянута, и полностью перематывать котомку он не стал, подсунул края кожуринки под ремешки, притянул её поверх мешка шнуром, далее завьючил «коня» на плечи и выехал на своих двоих за ворота.
Выйдя на улицу, Гарпан Еремеевич вздохнул полной грудью, и до того ему стало хорошо после вынужденно зимней отсидки, что недавние думки о переезде в город, поближе к детям, он счёл абсурдными. «Это я хорошо придумал – на ток, в такой-то день киснуть дома! Верно я говорю? – по стародавней привычке спрашивал он себя и в собственном лице находил себе собеседника. – Верно, верно!»
Дом Гарпана Еремеевича стоял на краю села. Сразу за огородами начинались перелески, перемежающиеся с полянами. На открытых местах снег сошёл, оставаясь только в низинах, да в густых ерниках. Гарпан Еремеевич шёл по лесовозной дороге, а через час свернул на тропу, набитую ягодниками и грибниками. Здесь он видел следы тех парней – сапоги по мокрому снегу. Парни шли на ток, больше в этом направлении идти было некуда, и данный факт его не смущал: токовище обширное, всем места хватит.
Начался подъём в хребтик; много там было на пути поваленных деревьев – это осенние ветровалы. По осени тоже дурела погодушка… Одна особо дородная сосна упала поперёк тропы, и Гарпан Еремеевич вынес той лесине своё порицание за то, что не могла упасть как-нибудь по-другому, а вот обязательно поперёк тропы. Следы парней здесь терялись – должно быть, увидели где-то козу и скрадывают, у косуль сейчас переходы.