– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Ждешь давно?
– Да нет…
– Все нормально?
– Ага…
Мимо строящейся, похожей на военные развалины бензоколонки, всегда загадочной будки, в которой должен сидеть милиционер, но они никогда не знали, там он или нет, потому что в будке было всегда темно. Мимо бетонного столба с надписью «Граница города» и совершенно не вяжущейся с обстановкой надписью «Добро пожаловать! Приезжайте к нам еще!».
Он сворачивал на так хорошо знакомую дорогу сразу за огромным валуном, лежащим здесь, наверно, еще с ледникового периода. Дорога была плотной, песчаной, с утрамбованной в колею хвоей. На ней никогда не было грязно, даже в сильный дождь, наоборот, в сильный дождь она становилась еще плотнее. Потом едва заметная просека, полянка, на которой он разворачивал машину, чтобы сразу можно в случае чего уехать, но это было излишне. кто заберется в такую глушь, да еще ночью, в дождь…
Он выключал двигатель, свет, и становилось слышно, как шумит в хвое дождь, крупно барабанит с нависших крон на крышу машины. Они одновременно опускали стекла, и внутрь входил запах мокрого соснового леса: земли, пьющей воду травы, грибной прели, набухшей коры, хвои, держащей на каждой иголке по светлой капле, которые были видны даже во тьме.
– Господи, – говорила она, – как хорошо.
Она всегда так говорила: «Господи, как хорошо», в первые годы радостно, потом все грустнее.
Борис пил из горлышка маленькими глотками, а она клала ему голову на плечо. За час, который они проводили вместе, они почти не разговаривали: все было сказано уже давно. Глорский знал ее жизнь с самого начала, она была несложной: послевоенное детство, школа, первая любовь, институт, замужество, разочарование в муже, встреча с ним, с Глорским.
Муж у нее был писатель средней руки, которого она почти сразу же разлюбила. А может, и не любила вовсе, просто в ту пору ей все писатели казались людьми необыкновенными. В первое время они много говорили о нем и вообще о творчестве. Муж почти не пил, был довольно внимательным, много работал, хорошо зарабатывал. Она долго не могла понять, почему его разлюбила. Потом как-то сказала:
– Мне не нравится то, что он пишет.
– Довольно странный повод, чтобы разлюбить.
– Самый распространенный. Он ограниченный человек. Обычно люди маскируют свою ограниченность, носят маску умного человека, а писателю это сделать трудно, почти невозможно: он весь в своих книгах.
– Последняя его книга довольна остра. Во всяком случае, написана честно.
– А он пишет только честно. Он искренен во всем, но что толку в его искренности, если она оставляет равнодушным читателя. Прочел и забыл. У него герои – схемы, изрекают истины. Я уж ему говорила: ну пусть он у тебя хоть раз скажет глупость, совершит… чепуху какую-нибудь, чтобы возненавидела его, рассмеялась, не поверила, заставь ты меня думать, спорить. Почему ты думаешь за меня? Наверно, это и есть талант – заставить читателя думать. Я ненавижу его книги… Они написаны машиной.
– А я кто?
– Ты – конъюнктурщик.
– Но хоть талантливый?
– Ага…
– Спасибо и на том.
– Брось все и напиши хорошую вещь. Почему ты мечешься по стране, халтуришь?
– Набираюсь впечатлений.
– Это все твоя жена.
– При чем здесь жена?
– Ты боишься ее.
– Я? Вот еще…
– Ты боишься, что она скажет тебе однажды одну фразу.
* * *
Палатка уже стояла, но Кутищева не было. Он помогал разгружать машину с сеном. Игорь находился наверху машины и сбрасывал, а хозяева складывали сено в стожок.
– Ого, подкрепление! – сказал Василий Петрович. Он был по-прежнему в холщовой рубашке, подпоясанной нейлоновой веревкой. Со стороны летней кухни доносилось лязганье чугунов и тянуло запахом борща.
Борис положил сетку с продуктами возле палатки, разделся по пояс и тоже стал помогать. Работали дотемна. Старуха включила свет. Хозяйство Василия Петровича было хорошо электрифицировано: мощная лампочка на летней кухне, одна над сараем, где уже мычала недоенная корова, и одна освещала сено и часть сада, очевидно чтобы облегчить охрану собаке.
Потом они пили водку, принесенную Глорским. Старуха налила в огромную миску из не менее огромного закопченного чугуна горячего борща, нарезала «ситничка» собственной выпечки, принесла огурцов, сотового меду.
– Люблю вот так посидеть, покалякать, – говорил дед, открывая большим толстым ножом, очевидно предназначенным для шинкования капусты, консервные банки, купленные Борисом, и с любовью поглядывая на блестевшие в свете лампочки бутылки. – Чужой человек у нас редкость. А со своим что говорить? Все известно. К нам мало кто заходит. Высоко, да и неча делать. Море рядом, все и спешат. Все на машинах, на машинах. А потом назад везут. То захлебнулся, то удар солнечный Самолет целый давеча разбился. Не слыхали? Говорят, почти все полегли. А все от спешки. Лишь бы час выгадать. Вот те и выгадали. А куда спешить-то? Все там успеем належаться. Я вот точно решил дожить до полтораста. Потому что никуда не спешу. Встаю с солнцем – и в горы. Яблоко собираю, гриб, ягоду, траву кошу, дровишки заготовляю али в винограднике вожусь, пчел пасу. Зато ем не то что вы. Видел чугун? Проголодаюсь – могу весь усидеть. И сплю хорошо. А это у человека самое главное – еда да сон. От них все. Ты сколько за ночь просыпаешься?
– Да раза три.
– До шести десятков, больше не протянешь.
– А сколько вам сейчас? – спросил Глорский.
– Семьдесят три. На, пощупай.
Василий Петрович протянул руку. Борис пощупал. Рука была как будто свита из проволоки.
– Вот видишь. И старшой в меня пошел. Говорит, никуда отсюда не уеду. А младшой в городе. Приедет, не хуже вас будет: за ночь раз пять вскочит, кричит во сне. Психованный – слово не скажи. И медку ему посылаем, и винца, и баранинки, а все одно. Приедет, недельки две покрутится – и назад. Скучно тут у вас, говорит. Федализм.
– Феодализм, – поправил сын. От водки он подобрел и стал не таким угрюмым – А мой батя в жизни нигде не был.
– Неужто нигде? – удивился Глорский.
– Нигде. – В голосе старика прозвучала гордость. – И на паровозе не ездил, и на пароходе, и на самолете И радио не слушаю. Брешут все.
– Это ты напрасно, – сказал Петр.
– А зачем?
– Чтобы знать.
– А чего знать-то? Сено как косить? Так я и без них знаю.
– Мало ли что. Что война, может, будет.
– Будет, так меня не спросятся. Бомба сюда не достанет. Да и не на кого ее бросать. Анадысь немцы были, так и не зашли вовсе.
– Сейчас такая бомба, что достанет.
– Не на кого тут бросать, – упорно стоял на своем Василий Петрович. – На ульи, что ли?
– А чьи вы?
– Был колхоз, потом по лесной части передали. Да и тех закрыли в прошлом году. Так что мы сейчас вроде бы сами по себе.
– А машины чьи?
– А вроде бы ничьи.
– Ишь ты, – удивился Кутищев. – И правда, феодализм.
– Машина леспромхоза, – вмешался Петр Васильевич. – Гаража у них нет. Сами и обслуживаем, и содержим. Лишь бы годовой план выполнили. А чего его выполнять? И без машин можно. Как дожди пойдут – ручей лучше автомобиля. Одна бригада валит, другая сплавляет. Место такое. Никто не вмешивается. Все к морю спешат. Море-то оно вот – рядом, а к нам дороги плохие. Раньше, еще когда в колхозе состояли, землю мерили, а сейчас паши сколько хочешь. Горы-то, они большие.
– А на чем же вы пашете?
– Да на тракторах.
– И трактора есть?
Старик мало интересовался борщом. Налегал больше на консервы.
– Уж не помню и когда ел, – пояснил он.
– Что, редко бывают?
– Не, есть-то всегда есть, да деньги у нас не приживаются.
– Денег нет? – опять удивился Кутищев.
– Не держим денег, – охотно отозвался старик. – Деньги – бумага.
– А куда же вы деваете… все… вашу продукцию?
– Вино делаем. Хром. Вино и хром всегда в цене будут. Бочки еще с медом в землю зарываем. Салом кругом зальем и закапываем. Сто лет в сохранности будет. Человек одним медом жить может. Ну, и золотишко кой у кого…