– Какую известку… зачем? – удивился Кутищев.
– А это уж я не знаю. Придумай. На это ты и художник. Читатель должен обалдеть. Ты его глушишь, кладешь на плечо, а потом уже тащишь, куда хочешь. Очнулся – опять глушишь. Хочешь, я прочту тебе первую фразу из рассказа, который у меня только что взяли и выдали аванс? Вот… «Девятнадцатый век открыл у женщины грудь, но закрыл ноги. Двадцатый – закрыл грудь, но открыл ноги». Будешь читать такой рассказ?
– Буду, – признался Игорь.
– И потом. Зачем ты сунулся именно в эту редакцию, именно с этими рассказами? Ты разве не знаешь, что они – романтики?
– Как это… романтики?..
– Старик, я вижу, ты старый, злобный, античеловеческий неуч. Романтики те, что печатают только произведения, где романтика. Тайга, олени, тунгусский метеорит и все такое. Есть редакции деревенские, есть проблемщики – любят решать всякие проблемы. Есть именинники. Давай все. лишь бы было громкое имя. Есть такие, что печатают только по протекции. А этот твой сверточек? Ты что, классик? Ты разве не знаешь, что плохая бумага, выцветшие чернила, истрепанные папки, на которых уже соскоблили одно название, – это привилегия классиков? Тебе нужен пухлый портфель, борода, синтетическое пальто и хорошая шапка. Так сказать, скромный, но чувствующий в себе силы начинающий. Он в меру деловит, в меру рассеян, не заглядывает по-собачьи в глаза, тем более не умоляет его напечатать. «Не хотите – не надо, – говорит весь его вид. – Я пошел в другую редакцию. Там умеют ценить молодые таланты». «А тово… черт его знает, – думает редактор, – может, он и в самом деле… Нехорошо может получиться…» И берет рассказ.
В общем, он оказался порядочным трепачом, этот Борис Глорский, но симпатичным парнем. На прощание он взял у Игоря несколько рассказов и пообещал их где-нибудь пристроить. Прошел почти год, Кутищев и думать забыл о своем новом знакомом, как вдруг получил от него письмо и бандероль с журналом, где был его, Игоря, рассказ. Журнал был довольно захудалый, но все-таки… Кутищев ответил восторженным письмом. Вскоре появился еще один рассказ, потом Борис заскочил как-то мимоходом по пути в Ялту, и у них с Игорем постепенно стала складываться дружба.
После опубликования своих рассказов Кутищев стал регулярно читать все тонкие и толстые журналы, чего раньше не делал, и вскоре убедился, что имя Глорского довольно часто мелькает на их страницах. Тематика рассказов и очерков была разнообразна: он писал и про оленей, и про есенинские места, и о грузинском чае. Глорский часто бывал в командировках, хотя сам жил в областном городке Рябовске.
– Понимаешь, старик, – жаловался Борис при встрече, – я как волк, которого ноги кормят. Из Минска на Колыму, с Колымы в Астрахань. Летишь, едешь, бежишь, некогда остановиться, задуматься, осмыслить. Исколесил всю страну. А видел я ее? Только вокзалы, аэропорты, гостиницы да пейзажи из окна машины. Все стараются услужить, облегчить, избавить от лишних хлопот. Как же, человек из центрального журнала. Гляди, еще чего не так – напишет, ославит на всю страну. На уху повезут – приедем, а она уже вскипела, вокруг скатерть-самобранка. Задумал я, старик, одну большую работ. Роман… Да вот некогда… Из командировки вернешься, срочно писать надо, редакция требует. А тут жена, дочка, лезут, соскучились… Хочется, старик, как Горький, взять палочку да потихонечку пойти по земле. Так и идти весь день… Встретился колодец – напился, красивая девушка – поболтал, застала ночь – переночевал в копне сена…
Обычно Глорский легко сходился с людьми, но так же легко, без сожаления расходился. Мир слишком богат, а жизнь коротка, считал он, чтобы дважды возвращаться к одному и тому же месту. Надо перебирать встречи, как камушки на морском берегу, иначе до захода солнца не успеешь полюбоваться. Однако Глорского почему-то влекло к Кутищеву. При первом же подходящем случае он заворачивал к Игорю в Крым. Возможно, его влекла та странная жизнь, которой жил Кутищев.
Домик Кутищевых был глинобитный, маленький, но располагался в удачном месте. Весь пыльный крымский городок насквозь продувался сильными сухими ветрами, которые засыпали песком колодцы, гнули к земле тонкие талии акаций, вздымали высоко в небо смерчи. Еще только подъезжая к городку, можно было видеть над ним мелькавшие птицами газеты, обрывки оберточной бумаги, веточки акаций. Днем жизнь в городке совсем замирала, только бродили по площади ко «сему привычные куры. Дожди случались редко да и то был!» похожи на струи пара, вырвавшиеся из локомотива. Дождь сразу же испарялся, и земля опять становилась сухой и белой. Лишь слегка вспухали края трещин, как губы у девочки после слез.
Лет десять назад Кутищев стал рыть в огороде колодец, дошел до воды и оставил на ночь, чтобы утром закончить; встал пораньше, а колодец полон светлой воды и пустил к оврагу ручеек. Дующий то с гор, то с моря ветер уже на следующий год нанес в ручей семена, и они вскоре покрыли весь овраг самыми неожиданными растениями. Через несколько лет у Кутищева был настоящий ботанический сад. Особенно давал себя знать бамбук. Он рос везде длинными зелеными пучками и в ветреные ночи стучал стеблями и шумел вихрастыми макушками. Виноград Игорь посадил сам. Свой любимый темно-красный сорт «Изабелла».
Сад, особенно ночью, очень нравился Глорскому. Степь, пыльный город, луна над развалинами древней крепости, – и вдруг журчание ручья, шелест бамбука, запах апельсинов, возня сонных птиц. Оазис среди пустыни.
Игорь накрывал на стол сам. Жена у него умерла несколько лет назад, оставив трех мальчиков. Отец их называл «по порядку рассчитайсь»: им было четырнадцать, тринадцать и двенадцать лет. Глорский имел привычку вставать рано и, бывая у Кутищева, неизменно наблюдал одну и ту же сцену – как Игорь раздавал «наряды». Было около шести. Сонные, со слипающимися глазами мальчишки стояли перед Главнокомандующим развернутым строем.
– Семен!
– Я.
– Чистить картошку.
– Есть… – вяло отвечал старший, Семен.
– Не слышу.
– Есть!
– Другое дело… Леонид!
– Я!
– Окапывать деревья!
– Есть!
– Петр!
– Я!
– Чай!
– Есть!
Самолет прилетал к вечеру, и Кутищев бросал на «организацию ужина» всю «армию». Мальчишки разводили огонь на летней кухне, жарили картошку, яичницу, тушили кролика. Они все были как на подбор: высокие, стройные, белобрысые.
– Ты слишком строг к ним, – говорил Глорский, когда сыновья Игоря, поев, уходили спать. – Я бы так не смог. Они бы из меня веревки вили. Такие славные ребята.
Они оставались вдвоем. На столе шипел остывающий электрический самовар, нежно мерцала в свете огня бутылка водки. Закуска была самая неожиданная, начиная с вафлей, залитых медом, и кончая тугими, как пули, маленькими солеными огурчиками. К тому времени шум города уже стихал Садящаяся луна поблескивала в лысине Кутищева.
– Нет, я не строг. Я просто пытаюсь воспитать у них волю.
– Волю? Гм… Зачем?
– Человеку легко стать счастливым, – говорил Кутищев. – Надо лишь воспитать в себе волю. Тогда будет доступно все недоступное. А получать небольшими кусочками недоступное – это ведь и есть счастье. Правда?
– Гм… Вообще-то да. Но, старик… это страшная скука – воспитывать в себе волю… Так можно провоспитывать всю жизнь, а потом уже будет поздно. Вот, например, ты. Ты подавляешь в себе самые естественные человеческие желания. Тебе захотелось выпить вина – ты назло себе пьешь воду, даже без газировки. Захотелось посадить в такси хорошенькую девушку без очереди – ты стискиваешь зубы и сажаешь какое-то очередное мурло. И все из-за того, что ты воспитываешь волю. А ведь тебе страшно хочется и пить, вино и любезничать с девушками. Но ты принуждаешь себя. Конечно. У тебя же воля! Тебе ничего не стоит. Ты в этом видишь счастье. Но тогда получается парадокс, старик! Ты принуждаешь себя к счастью. А принуждение – это насилие! А насилие и счастье несовместимы. Это фанатизм, старик! Старик, ты старый, злобный, античеловеческий фанатик! Вот ты кто! Нет, жить, старик, надо так: отдал себя потоку жизни и пусть тащит, куда хочет, как бредень. Ты – бредень, старик. Ты должен радоваться случайной удаче. Да здравствует случай, прекрасный, многоликий случай! Это и есть счастье, старик! Не противься потоку жизни, не ставь ей поперек свою дурацкую волю, и ты обязательно поймаешь в бредень золотую рыбку. Что ты на это скажешь, старик?