– Дай опохмелиться! – кричал дядя Петя. – Дай опохмелиться, тыловая крыса!
Глорский явственно представлял себе, что в этот момент делал архитектор. Архитектор, маленький лысый человек, хотя и совсем молодой, нервно бегал в трусах по комнате и бормотал:
– Черт знает что такое… Завтра же заявлю в милицию!
А плоская, злая, намного старше его супруга шипела с постели, подняв голову в бигуди:
– Тряпка ты, а не мужик! Тряпка!
– Налей из бочки, а то весь погреб расшибу! Насосался нашей крови, паук! – бушевал между тем дядя Петя.
Отчаявшись, архитектор высовывал в форточку свою лысую головку и кричал тонким жалобным голоском:
– Окоемов! Окоемов!
– Чего? – откликался Окоемов.
– Успокой его, Окоемов!
Математик не спеша надевал брюки, затягивал ремень и шел в коридор. Он брал мельтешившего у двери архитектора дядю Петю за шиворот и легко бросал в дальний угол коридора. Дверь архитектора приоткрывалась, и оттуда высовывалась тонкая ручка с рублем:
– Спасибо, Окоемов.
– Не за што. Будешь еще буянить, – говорил математик дяде Пете, – еще выдам.
Глорскому было жаль дядю Петю.
– Ну, зачем ты так? – спрашивал он Окоемова.
– А что? Будет бузить до утра, а завтра первая пара в полвосьмого. Да я его немного…
– Хоть бы рубль не брал.
– Если дурак дает, почему бы и не взять?
Глорский отводил дядю Петю в его каморку и укладывал спать. Обычно дядя Петя быстро засыпал и наутро ничего не помнил. Как ни в чем не бывало поднимался чуть свет, запрягал свое Сивое пугало и уезжал на базу за продуктами. Но иногда, особенно в ветреные ночи, он никак не мог успокоиться, и Глорскому, чтобы оградить его от архитектора и Окоемова, приходилось идти в железнодорожный ресторан за бутылкой вина. Выпив стакан, дядя Петя опять плакал, обнимал Глорского и вел его на чердак.
– Выбирай что хочешь, – говорил он.
Если Глорский отказывался, дядя Петя обижался.
– Бери! – пробовал он. – Бери. Ты – хороший парень. Бери… Только напиши… Как это было. Ветер с берега дул… Розами пахло… Слышь, не забудешь про розы?
3
– Вот здесь и остановимся. Ага?
– Ага.
Солнце висело как раз над головой. Друзья стояли у подножия пологой горы, склон которой напоминал размытую дождями террасу. Эта терраса была вырублена в виде почти правильного четырехугольника. Они очень долго шли по густому душному лесу, темному, мокрому, обвитому лианами, которые иногда приходилось перерубать топориком, как в фильме про джунгли, и уже отчаялись найти приличное место для обеденного отдыха, как вдруг совершенно неожиданно наткнулись на этот замкнутый солнечный четырехугольник. Когда-то здесь был посажен яблоневый сад. Но потом люди или забыли про него или ушли в другое место, и сад одичал. Одни деревья засохли, другие скрючились от ветра, третьи влачили жалкое существование. И только одна яблоня была огромной. То ли ее корни напали на родник, то ли, как говорится, у нее оказалась хорошая комбинация генов, но она была хоть и приземистой, но толстой в стволе, а ее крона напоминала взмахнувшего крыльями гигантского орла.
Друзья сбросили рюкзаки в густой тени, такой черной особенно по сравнению со скошенной, блестевшей на солнце травой. То там, то здесь были разбросаны кучки сена. Значит, люди приходят сюда, хотя их, видно, интересует лишь трава.
Пока Игорь разжигал примус, Глорский – сегодня дежурил он – принес две охапки сена, бросил их под яблоню, расстелил одеяло, открыл банку консервов. К ручью было идти далеко, и они решили вскипятить воду под кашу из фляжки. Посуду можно помыть после.
Наевшись и выпив по нескольку глотков оставшейся во фляге воды, они легли рядом и молча стали смотреть в небо. Небо было все исполосовано шрамами облаков, такими тонкими и высокими, что они почти не задерживали солнечный свет, лишь делали его мягче. Ветер дул слабый, порывистый, то неожиданно окутывал запахом подсыхающего сена и шелестел в листьях яблони, то пропадал, и тогда было слышно, как шумел вдали ручей и возились под одеялом в сене букашки.
Глорский закрыл глаза, повернул голову навстречу настоянному на траве, вымытому горными потоками, вычищенному снегами ветерку. Когда-то он уже слышал такой отдаленный шум, так же дышалось легко, так же сладко и тревожно билось сердце… Когда же это было? Ах да, это было на четвертом курсе. Тогда он встречался с маленькой девушкой, у которой была удивительно нежная, белая кожа и неожиданно сильное тело. Как же ее звали? Боже мой, как странно устроена жизнь. Провести с человеком вместе почти год и через семь-восемь лет уже не помнить его имени. Как же ее звали?..
– Ты спишь? – спросил Игорь.
– Нет.
– Думаешь?
– Ага…
– О чем?
Глорский поднялся на локте. Кутищев лежал с широко открытыми глазами.
– Ты знаешь, – быстро заговорил Борис. – Я забыл… Пожалуй, заплакал бы еще один человек… Если бы узнал, конечно… У нас на четвертом курсе была практика в селе… В пятнадцати километрах от города. Я там преподавал литературу, а она жила в городе. Она приходила каждый день. В любую погоду… Представляешь, каждый день пятнадцать километров туда и пятнадцать обратно. Она работала на заводе… Она бы заплакала… Сейчас не знаю, конечно… Она здорово меня любила… А я даже не помню ее имени. Слышишь?
– Слышу.
– Правда, странно?
– Да.
– Однажды был такой ливень… такой ливень. У бабки, где мы стояли на квартире, даже протекла крыша. А крыша была совсем новая. Дождь хлещет, мы уже спать легли, и вдруг кто-то стучит в окно… Открываю: стоит маленькая, в паршивом пальтишке, босая, в руках туфли, волосы висят до пояса. Как русалка. У нее были очень красивые волосы. Боже мой, как же ее звали? А я ведь чуть на ней не женился. Ты слышишь?
– Да.
– И знаешь, почему я не женился? Какие же мы в молодости болваны! Я считал себя уже известным писателем, а она была кладовщицей в абразивном цехе…
– Ты бы лучше поспал немного. Сегодня мы должны дойти до станицы.
Глорский опять лег и закрыл глаза. Он вспомнил. Ее звали Милой. Милочкой…
МИЛОЧКА
Они познакомились на танцах в заводском Дворце культуры. В то время было повальное увлечение танцами. Чтобы попасть на танцы в воскресенье, занимали очередь чуть ли не с утра. Да и это часто было бесполезно, потому что к часу открытия кассы возле окошка собиралась огромная толпа нахальных людей.
Едва только открывалось заделанное железными прутьями окошко, нахальные люди кидались на штурм. Они ломали очередь, рвали друг у друга пуговицы, кричали, образовывали из своих тел таран и раскачивали его, как древние греки. Их не могло остановить ничто: ни милицейские свистки, ни оттаскивания за шиворот, ни старый, проверенный метод борьбы с нахалами – кидание назад шапок.
Нахальство заразительно. Спокойные люди, стоявшие в очереди, начинали ощущать смутное чувство тревоги. Они сначала усовещивали нахалов, пытались даже сколотить заградительный отряд из добровольцев. Добровольцы, подбадриваемые сочувствием всей очереди, уходили и не возвращались. Исчезал бесследно и второй отряд. С полчаса еще очередь крепилась, потом распадалась. Распадалась в основном на три части. Одна шла на штурм кассы, другая, махнув рукой, уходила домой, третья, которая имела среди «штурмовиков» «руку», отходила в сторону и ждала результатов.
Билеты на танцы всегда брал Окоемов. Одевался он для этого так, будто приехал из мест не столь отдаленных: кирзовые сапоги, рваная, без пуговиц фуфайка, кепочка с пуговкой. Правый глаз для устрашения он перевязывал черной тряпкой. Получался очень мрачный образ.
Везло по-разному. Иногда Окоемову не удавалось пройти даже расстояние от края до центра толпы. Иногда с него срывали кепочку с пуговкой, которой математик очень дорожил, и он тогда сразу терял волю к победе (растерзанную кепочку потом они находили где-нибудь затоптанной в снег. Но приходилось ждать с раскрытой головой на морозе полтора часа).