– Хозяйка!
Из-за занавески вышла моложавая продавщица с подкрашенными губами, удивленно посмотрела.
– Здравствуйте.
– День добрый.
– Икры нету?
– Есть.
– Я имею в виду красную.
Улыбка. Красивые губы. Пожалуй, лет тридцать пять.
– Издалека?
– Туристы.
– Ну, наконец-то и до нас добрались.
– А что, не бывает?
– Нет.
– Обходят?
– Объезжают. Море недалеко. Не терпится. Что будете брать?
– А что у вас есть хорошенького?
– Что на прилавке.
– А под прилавком?
– Мыши.
– Вы молодеете, когда улыбаетесь.
Продавщица засмеялась.
– Ну и хитрый народ туристы.
На прилавке появилась банка «Сайры» и колбаса твердого копчения.
– Может, и коньячок найдется?
– Мы свой пьем.
– Ого! Можно узнать рецепт?
– Водка и выдержанное в дубовых бочках вино.
– И у вас есть?
– Конечно. Дома.
– Мы придем к вам домой.
– У меня муж ревнивый.
– Тогда приходите к нам.
– А где вы остановились?
– У Василия Петровича. В саду.
– Тоже нашли где. Это он вас сам затащил?
– Сам. А что, плохой мужик?
– Да нет… так. Любит выпить за чужой счет.
– А вы?
– Я сама угощаю.
– Ну приходите к нам, угостите коньячком. Придете?
– Приду.
– Можете взять подругу. У вас есть?
– Конечно.
Глорский взял водки, консервов, колбасы, селедки, но уходить не хотелось. Продавщице тоже, видно, не хотелось, чтобы он уходил.
– А у нас позавчера самолет разбился. Не видели?
– Нет.
– Народу убилось – ужас. Петька, сын вашего Василь Петровича, рассказывал.
– Откуда он знает?
– Петька-то? Да он везде поспевает. Машина у него что собственная. Целыми сутками рыщет по горам. Все тянет к себе. Даже с самолета дюраль привез. Говорит, уборную дюралью обошью, как серебряная, говорит, будет. Рассказывал, совсем мало кто жив остался. И летчики побились и буфетчица.
– Так придете?
– Приду.
– С подругой?
– С подругой.
– Поклянитесь.
– Клянусь.
– До вечера.
– До вечера.
Глорский пошел к двери, потом вернулся.
– Да, а как вас зовут?
– Это так уж важно?
– В принципе, конечно, нет.
– Вот видите.
– А все-таки?
– Редкое имя.
– Ничего. Мы привычные.
– Гера.
– Гера… Гм… В такой глуши – и Гера… И вдобавок ко всему у меня уже есть одна Гера.
– Вот видите, вам везет на Гер.
– Мне вообще везет.
– В рубашке родились.
– Наверно. Так до вечера.
– До вечера.
Глорский вышел на крыльцо. Да, это были тени. Они уже окутали вершины гор и ползли в долину, подбирая солнечный свет темными бархатными губами.
ГЕРА
На верхней губе у нее были усики, и от этого ее лицо казалось смуглым, хотя Гера была бледной. Худой и бледной, как только что вылезший на прогалине еще нераскрывшийся стебелек мартовского раннего подснежника. Она болела какой-то редкой болезнью, и с каждым годом ей становилось все хуже и хуже. Глорский знал ее давно, когда она была еще совсем молоденькой, когда она только что приехала после окончания факультета журналистики в редакцию областной газеты заведовать отделом литературы. Он тогда принес свой рассказ, но старого завотделом, у которого с Глорским сложились хорошие отношения, уже не было. Вместо него сидела совсем молоденькая девушка: круглолицая, полненькая, курносая, ужасно самоуверенная. Она громила чей-то стих по телефону и одновременно листала толстую рукопись, явно графоманскую (пожелтевшая бумага, старческий дрожащий почерк). Борис дождался, пока она кончит разговаривать, представился, отдал рассказ и сказал, что зайдет через недельку.
– Зачем через недельку? – явно рисуясь своей оперативностью, перебила Гера. – Я сейчас.
Она пробежала рассказ и вернула его.
– Нет, не подходит.
– Это почему же? – удивился Глорский.
– Мысль сформулирована очень нечетко, действие развивается вяло, образы размыты. И вообще… Что вы хотели сказать своим рассказом? Что у нас непрочные семьи? Жена изменяет мужу, а вы лишь посмеиваетесь. Где ваша четкая авторская позиция? Или, может, вы одобряете ее действия?
– Одобряю.
– Ну, знаете ли…
– А что, так не бывает?
– Мало ли что бывает, так это все тащить в литературу?
– Тащить.
– Ну, знаете ли…
Это было ее любимое выражение: «Ну, знаете ли…»
– Вот вы подрастете, (Глорский с удовольствием увидел, что попал в точку. Глаза ее зло сверкнули.) повзрослеете, может быть, выйдете замуж, (он нарочно ввернул это «может быть») попадется вам муж дурак и хам, пойдут у вас дети…
– Ну, знаете ли вы… Я вас попрошу…
– Что здесь такого? Ничего страшного нет, если у женщины пошли дети. Да… И встретится вам хороший человек, молодой, умный, образованный. В общем, тот, который вам снился в девятом классе. Что вы сделаете?
– Я буду верной женой и матерью. Вот что я сделаю, товарищ, как вас…
– Глорский, – любезно подсказал Борис.
– Потому что, к вашему сведению, товарищ Глорский, существует мораль.
– Вот как. По-вашему, жить с нелюбимым человеком – это морально, а с любимым – нет?
– Не занимайтесь демагогией. Нет, ваш рассказ вреден во всех смыслах: и в идейном, и в моральном, и в воспитательном.
– По-вашему, тот, кто прочитает мой рассказ, сразу же побежит изменять своему мужу? А по-моему, еще раз задумается перед тем, как выйти замуж или жениться.
– Ну это по-вашему. До свиданья. Мне некогда заниматься дискуссиями на общие темы.
Потом, много лет спустя, когда она вышла замуж, заболела и стала такой, как сейчас, он любил подсмеиваться над ней, вспоминая этот разговор.
– Вот видишь, если бы ты продолжила тогда дискуссию на общую тему, ты бы не вышла за него замуж.
– Наоборот. Во всем виноват твой рассказ. Когда меня мучает совесть, я вспоминаю героиню и автора, который ее оправдывает. Удивительно вредный рассказ.
У нее была своя машина, и иногда, чаще всего в длинные осенние вечера, когда по окнам в свете фонарей ползли похожие на фосфоресцирующих паучков капли дождя, они созванивались, сразу узнавая друг друга по голосу.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Чем занимаешься?
– Пишу.
– Пишется?
– Не очень А ты чем?
– Так…
Голос у нее был грустный, и он сразу представлял ее всю: в цветном халатике, который был ей когда-то как раз, а сейчас слишком велик и надо еще почти раз обернуть его вокруг себя. Голос тихий, чтобы не услышал сосед, потому что телефон находился в коридоре, а сосед имел привычку потихоньку выходить на лестничную клетку, курить и слушать.
– А где он?
– Не знаю…
– На машине?
– Нет…
– Хочешь встретиться?
– Ага…
Она научила его этому «ага».
– Сейчас выхожу.
– Там же?
– Ага…
Он надевал плащ, проверял, не забыл ли ключи. Потом писал записку: «Буду нескоро» – и по узкой лестнице, пахнущей табаком, борщом, духами и ваксой, выходил на улицу, поднимал воротник. Дождь барабанил по плащу и шляпе, морщил лужи на асфальте. Глорский заходил в гастроном, брал бутылку вина, сто граммов сыра. Раньше, когда ей можно было пить, он бегал по магазинам, отыскивая вино получше, сейчас ему было все равно…
В теплом, уютно рычащем автобусе он доезжал до конечной остановки и опять выходил под холодный, моросящий дождь. Тусклый, мигающий от старости фонарь дневным светом освещал стоящий на обочине белый «Москвич». Он смотрел направо, потом налево, но и уходящее на юг асфальтированное шоссе и расположившиеся перпендикулярно ему улицы, затопленные жидкой грязью, в которой отражались неожиданно яркие в этой темени фонари, были пустынны. Мокрый асфальт, мокрые дома, мокрый фонарь. Он вытирал ноги о траву в кювете, зная, что она следит за ним из темной внутри машины, потом открывал дверцу там, где был руль. За городом он всегда вел машину, потому что ей было тяжело.