Вдохнув свежего морозного воздуха в очередной раз, ушли вниз на свои природой отмеренные пятнадцать минут на вдохе. Любоваться снизу на бирюзовые толщи льда. Созерцать.
И тут край глаза зацепился за необычный прямоугольник. Вернее, за свет непривычной геометрической формы. Яркий, как первый снег. И как всё первое.
Нельма среагировала любопытством. Интересно стало: неужели не все рыбаки замёрзли? Запаслись напитками до марта? Сделав несколько лёгких движений хвостом и потянув Матрёну за собой в свет, торпедой вильнула наверх.
Лёгкий всплеск стройного женского тела удивил даже чаек. Человек? В воду минус ноль? Нырнуть? На двенадцать минут? В чём родилась? Если следующая жизнь может быть, а скорее всего, не быть, через минуты четыре для нормального человека? Нельма медленно повернула голову в сторону Матрёны. Этим людям что, бритых пляжей в инстаграме не хватает?
Вы когда-нибудь видели полторы тонны органического удивления? Умноженные на два?
Наталья Авсеенко смогла удивить даже Белое море. Про фильм «Потолок»[13] рассказывать не буду, это нужно смотреть. Задавать себе вопросы.
Какие?
Это каждый сам решит.
Трудно быть бодегоном
Бледная от вечных сумерек и многократной стирки скатерть равнодушно смотрела вверх, прижавшись к столу всеми фибрами льна. Стол был хоть и поструганный жизнью, но всё-таки свой. Стиснув складки, скатерть ждала своего счастья. Как именно выглядит скатертное счастье, она не знала. Для начала хотелось рюшечек. Слово было непонятное, но грело, шептало ветром снизу, как будто открыли дверь и потянуло тёплым ветром с моря. Скатерть услышала это слово как-то, когда один из посетителей сказал даме за соседним столиком: «Какие у вас прелестные рюшечки». Особенно понравился тон, в нём была какая-то расплывающаяся по белой ткани истома, какое-то волнующее начало. Хотелось слушать опять и опять эти бархатные нотки – так она и делала, вспоминая и представляя, прикрывшись тарелками со снедью.
В то утро в таверне было, как обычно, темно и душно. За столом сидели трое с гранатами, только сорванными с ветки, спелыми, сочными. Седобородый старик держал в руках корень пастернака. «Лучше бы Пастернака мне почитал», – пронеслось в глубине волокон. «Зачем старику корень? Полный бред. Ещё и нож свесил свои тени сверху. Ну вот что ему там не режется? Что за тенебросо тут Веласкес изобразил?» – нарастало привычное раздражение. Хотелось поэзии, романтики, да хотя бы накрахмалиться в спа. Давно уже утомили странные персонажи, приходящие только поесть, задержаться ненадолго, поставив сверху локти и стакан. «А погладить?» – думала в такие моменты скатерть. «Хотя бы складки расправили. Сплошные „жуирные“ идальго, получили удовольствие, позавтракали и исчезли. А новый холст – что, нельзя догадаться? Одни крошки», – жаловалась сама себе. «Хоть устрицы взяли», – умиротворялась скатерть.
Стол стоял, гордясь гранями, на своих четырёх. Он незримо присутствовал в жизни скатерти, иногда оголяясь, когда её уносило, например, в прачечную, но в основном она была сверху. Он привык к ней. Хоть помятая, но своя. Ничем особенным удивить её он не мог, просто был под рукой. Удобный, шершавый, есть за что зацепиться. Всегда молчаливый – а что дерево может сказать? И скатерть всегда возвращалась. Разглаживалась сверху. Обнимала тёплым льном. Стол терпел и локти, и стакан. Почему до сих пор не ушёл от таких столо-скатертных отношений? Просто привык. Пустил корни. Ему нравились сумерки, игра теней, резкие контрасты. Как-то раз он собирался сказать: «Ну ты и кьяорускуро», но не хотелось обидеть Караваджо. Порой, на грани полного тенебризма, хотелось всё бросить, найти нормальную тумбочку, поставить её рядом, царапаться пером сквозь пергамент в каком-нибудь клерко-офисе, как все. И тут ещё эта странная компания – старик, юнец и ниже среднего возраста человек с большим пальцем вверх. С гранатами. Тем более один из них с бородой.
Скатерти было всё равно. Она чувствовала, стол уже не тот, задор пропал, смягчился годами о лён. Ей хотелось на воздух, надуться алым от розэ парусом. Или хотя бы упасть на траву, ощутить приятную тяжесть завтрака, фруктов, нового платья. Поправить новую шляпку. На худой конец, в сады Живерни упасть, вытянуться всеми волокнами по перспективе, смешаться с красками, раствориться в расплывчатой листве и красном. «Может, уйти к Клоду Моне? Он успешный, удачливый, в лотерею выиграл сто тысяч франков. Да и моложе лет на четыреста», – мелькали непонятные для скатерти импульсы: думать она не умела, да и не хотела, просто чувствовала, что правильно для неё сейчас, а что нет.
Тем временем компания за столом делала то, что и положено гостям на отдыхе в Испании за завтраком. В прозрачном графине плескалось холодное белое. Короткое и яркое, как первая поездка на море, счастье. Лицо человека с графином уже расплылось в какой-то странной, широкой, землянистой улыбке, было ощущение, что графин далеко не первый. Скатерти было всё равно, она не раз уже смотрела на это снизу вверх. Поначалу пыталась остановить, позвать, потянуть за собой в зелень, в горы, вверх, хотя бы в прачечную. Потом смирилась, обхватила себя за прошлое, сникла смятыми складками.
Мужчина и женщина стояли напротив картины Диего Веласкеса «Завтрак» в Эрмитаже. Застыли и смотрели на картину, вглядывались в детали. Они любили искусство. Каждый думал о своём.
Колобок как предчувствие
Тихое московское утро в коммунальной квартире началось с душераздирающего вопля Марь Иванны из второй комнаты. Все тут же высыпали в коридор. Бабка сидела на кухне и причитала: «Всё пропало, теперь всё пропало, его больше нет!» Рядом сидел дед Петрович, он обнимал бабку за плечи, пытался её утешить, всё твердил: «Найдётся он, найдётся!»
– Что случилось? – нараспев пробасил Медведев, застёгивая на ходу кальсоны с подтяжками. – Кто пропал? Кого убили? Я на работу вообще-то опаздываю, столовую надо открывать, без меня никак. Ещё и хлеб дефицитный принимать, опять перебои пошли.
– Ко… ло… бок… вче… ра испек… ла, под вечер… нету… его… – бабка всхлипывала и с трудом выговаривала слова.
– Так, спокойно, я разберусь, – сказал Зайцев, надел слегка треснутые очки, стал выглядеть явно старше и солиднее. – Когда вы видели его в последний раз?
– Да вот, Иванна говорит, вчера испекла поздно вечером. Я, правда, не видел колобка, спал уже, – отчитался дед.
– Кто ещё его видел? – Зайцев с подозрением оглядел соседей.
Волков жадными глотками выпил стакан воды и выбросил в мусорку звонкие, пустые винные бутылки.
– Не знаю я никакого колобка, вчера культурно отдыхал, закусывал, право имею! – пробурчал Волков и почесал густую щетину.
Лисина, одетая в халат бурого цвета с воротником из искусственного, по принципиальным соображениям, меха, довольно щурилась.
– У меня вообще-то алиби, я была не совсем одна, – обворожительно улыбнулась она. – Да к тому же я на диете, нужны мне ваши углеводы.
Зайцев в задумчивости сложил уши и отчётливо произнёс:
– Ну что ж, придётся осмотреть комнаты.
– Слышь, косой, а тебе кто право дал тут командовать? – вызывающе спросила Лисина высоким, но нежным голосом. – Нечего мою комнату осматривать, не убрано там.
Перепалка чуть не переросла в драку. Дед сидел и обнимал бабку, гладил её по жидким седым волосам, шептал на морщинистое ушко нежные, успокаивающие слова, как в молодости, когда они только познакомились лет пятьдесят назад, в середине сороковых. Бабке очень не хватало этого внимания. Она продолжала всхлипывать на плече у деда, а глаза с молодой хитринкой смотрели в пол.
«Пусть ищут, – думала она, теснее прижимаясь к деду. – Когда ещё он меня так обнимет. Не зря я этого колобка выдумала. Ох не зря».
А в голове у деда крутилось: «Она же совсем не умеет печь… а вот поди ж ты!»
Байки из карантина
Ковидный нуар охлофобии
Ковида мрачным, опасным, красным осматривала свои новые владения прищуром чёрных зрачков. В них сочилась чистая неосознанная ненависть во всё органическое. Черновиком по кляксам резким росчерком чернилам царапинами по бронхам.