…Я готов был собакой стеречь ее кров ради права застыть под хозяйской рукой, ради счастья коснуться губами следов, мне оставленных узкою, легкой стопой…[2]
— Любил, — уверенно ответил за Игоря монах. — Даже потом. А сейчас не знаешь, есть ли тебе смысл жить, утратив и это чувство.
Это было близко, это было почти в яблочко, Игорь бы даже дрогнул внутренне, если бы там осталось чему дрожать. Только вакуум не вибрирует.
— Что мне нет смысла жить, я уже два года знал, — усмехнулся он. — Или нет — дольше. Он мне просто не нужен был, смысл твой. Ты не поверишь, но многие люди живут просто так, без всякого смысла. И это прекрасно.
…Когда-то хотелось многого. Кто-то щедрой рукой просыпал на Игоря дары: мальчик неплохо рисовал, его скетчи и шаржи ходили по рукам в школе; приятный голос, точный слух — Игорь пел и музицировал; хорошее сложение для спорта — занимался гимнастикой, играл в баскетбол; танцевал так, что девочки писали кипятком, длинные руки и ноги были как на шарнирах. Сочинял какие-то стишата. Актерствовал.
Я когда-то был молод — так же, как ты. Я ходил путем солнца — так же, как ты. Я был светом и сутью — так же, как ты. Я был частью потока — так же, как ты…
Но вскоре он осознал, что гений — это на четыре пятых одержимость своим делом. Дольше всего он продержался в танце, но когда понял, что недостаточно одержим для нескольких лет в кордебалете, продвижения мелкими шажками в ведущий состав, а там и в солисты, — ушел в трюкачи. Там можно было стать единственным в своем роде. Там каждый искал собственный способ свернуть себе шею.
Он занимался этим семь лет, гастролируя по всей Европе и периодически наведываясь в Азию. Его специальностью были трюки на высоте и на транспорте. Удивительно, сколько в мире болванов, готовых платить деньги за то, чтобы вживую посмотреть, как человек на мотоцикле перепрыгивает пропасть между двумя двадцатиэтажными зданиями.
Семь лет — роковой срок для трюкача. Притупляется ощущение опасности, утверждаются привычки. Многие сорвались с карусели на восьмом году работы…
В Загребе, на восьмом году, он встретил Милену.
…Но с тех пор, как она подарила мне взор, леденящие вихри вошли в мои сны. И все чаще мне снились обрыв и костер, и мой танец в сиянии черной луны…
— Отчего же, — вытягивая длинные ноги на скамье, сказал монах. — Поверю. Но ведь я имею дело не с этими многими людьми. А с тобой. Здесь и сейчас. Тебе-то как живется без смысла? В данный момент? А, грешник?
— Никак.
Ему и правда не было интересно. Разговор не заполнял пустоту, даже не отвлекал особенно. Ну, может быть, чуть-чуть. Движение лицевых мускулов, языка, какое-то шевеление мысли. Не чувства, воспоминание о чувствах, но лучше, чем ничего. Или не лучше? Проверить? Подождать?
Монах хмыкнул и принялся чистить луковицу.
— Полнолуние сегодня…
— И что? — спросил Игорь. — Они были и раньше, полнолуния. Только умирал не я.
— Если приложишь усилие, то и сегодня не умрешь. И никто не умрет.
— А если не приложу? — Игорь усмехнулся. Кажется, беспокоиться не о чем, тут все сделают за него.
— А если не приложишь, — монах надкусил луковицу — смачно, с хрустом, как яблоко, — за тобой явится твой прежний хозяин. И мне придется… сам понимаешь.
— Понимаю. Не понимаю, зачем время терять. Рисковать собой и другими. Одолжите у Ван Хельсинга меч, и… Или вам непременно надо, чтоб по старинке? Без пролития крови?
— А что, боишься? — Монах чуть пригнулся к собеседнику и дохнул луком.
Игорь поморщился против воли. Обоняние осталось обостренным, вампирским.
— Иди ты, — сказал он вяло.
Нет, страха тоже не было. Даже того, правильного, который зовется инстинктом самосохранения. Совсем плохо дело. Он попробовал вызвать его в себе нарочно. Представить себе всеобъемлющую боль, вообразить, как кожа трескается, словно шкурка сосиски… Полный крах. Воображение наткнулось на иглы памяти и с легким "Пуфффффф" сдулось.
Он знал разные виды боли. В лицо и по имени. Были переломы, ожоги, разнообразные ушибы — все, без чего не обходится жизнь каскадера. Была попытка разом все закончить — с негодными средствами, как он понял в ближайший час. И были однажды бетонные стены подвала, и серебряные иглы в нервных узлах, и ровный, холодный голос, обещающий избавление от боли — в обмен на имя инициатора. Жизнь. Ему оставят жизнь. По закону только инициатор подлежал казни — но кто-то должен был занять его место в клане, а кто-то — место занявшего. Метил ли палач на место Милены? Светило ли Игорю место палача? Что ему обещали? Он не помнил. Ван Хельсинг был прав: варки плохо переносят боль, даже если умели это при жизни — а трансформированное тело можно терзать почти бесконечно, если знать меру. Он сорвал голос в крике, он умолял, рыдал, врал, изворачивался, выторговывая секунды без боли. Но имени Милены он так и не назвал. Его в конце концов оставили в покое — наедине с собой и Жаждой. Он сделал хуже только сам себе, сказали ему. Его стимулировали, чтобы немного, на сутки-другие, ускорить следствие. Но потерять это время — не так уж страшно. Инициатор будет найден в ходе других следственных операций, или выдаст себя побегом, или, в крайнем случае, Жажда доконает новоиспеченного вампира.
Жажда пришла, и он бился в железных путах, раздирая губы о стальные "удила" и не находя вкуса в собственной крови. И не с кем было заговорить, некому выкрикнуть имя — даже если бы он и хотел. Хотел ли? Мысль такая приходила в голову, да что там — не покидала…
Всю жизнь ему говорили, что он — слабовольная размазня. Родители, учителя, тренеры… Он верил. Это была правда. Он всегда ломался на однообразной рутине учебы, работы… И там, тогда — он знал: сдастся и расскажет. В конце концов сдастся и расскажет. И тянул, тянул — минуту, две, три, час… да, конечно, только не в эту секунду и не в следующую — и не знал, что так она и выглядит, воля.
У него же ее не было.
Так или иначе, теперь все будет быстрее, чем тогда. Потерпи. Я скоро. Я не могу вывести тебя, как ты меня, но я могу остаться с тобой…
А ночами я плакал и бил себя в грудь, чтоб не слышать, как с каждым сердечным толчком проникает все глубже, да в самую суть беспощадный холодный осиновый кол…
— Ну и правильно делаешь, что не боишься. — Монах догрыз луковицу. — Возиться еще с тобой. Серебряную пулю в башку, и гуляй, Вася. Какой у тебя стаж, грешник?
— Два года. — Игорь ответил совершенно машинально. Не потому что хотел, а потому что не было смысла за что-то держаться и что-то скрывать.
— Пули вот так хватит, — кивнул монах, отчеркнув луковицей над макушкой. — В смысле, с головой. У меня шесть лет, но и мне бы хватило.
Игорь повернул к нему лицо. Кроме обостренного обоняния и силы сохранилась способность видеть нечто вроде ауры. Даже не видеть, а так, боковым зрением улавливать.
Он уловил боковым зрением, что монаха когда-то кто-то пробовал на зуб. У несъеденных, но надкушенных пробивается этакая легкая синева, как в пламени сварочной горелки. Чем она интенсивнее, тем ближе человек к смерти. Те, кого вампир пометил для себя и подъедает день за днем, "синеют" окончательно. У тех, кому удается спастись, остается только проблеск. У монаха он был устойчивый, постоянная такая полоса на фоне ровного, золотисто-белого свечения его жизни.
Так вот что она значила, эта полоса… Неужели и у меня такая?
Впрочем, теперь без разницы.
— Так за чем же дело стало? Ты вооружен, я связан. Давай. Ад майорем Деи глориам, или как у вас там…
— Во-первых, — монах опять хрустнул луковицей, — я не вооружен. Во-вторых, если ты такой умный, грешник, ты должен знать, что "К вящей славе Господней" — девиз иезуитов. А я доминиканец, наш девиз — "Восхвалять, благословлять, проповедовать". С пулей в башку он слабо согласуется, а? Вернемся к началу — ты любил женщину, которая тебя инициировала. Ты понимал, что, соглашаясь на инициацию, подписываешь приговор ей, а не себе?