Литмир - Электронная Библиотека

– Бесконечно… Бесконечно… Бесконечно…

Медсёстры, путаясь, рядили в какую палату определить новичка. Молодой человек метнулся шёпотом к коротышке:

– Ты давно здесь?

– Бесконечно…

– Тебе сколько лет?

– Бесконечно…

Парню указали койку: тут он должен встретить несколько зорь и закатов, пока будни не смоют флаги с улиц.

Няня забрала у него вещи, выдала застиранную пижаму; укладываясь на боковую заметила:

– Жулик!.. По одежде видать.

И коллега, вполне удовлетворённая её диагнозом, согласно зевнула.

Детский альбом

Ночью бабка досыта ворочалась в постели, кашляла, кряхтела. Под утро внук услышал:

– Сорок восемь копеек осталось… Никогда так не было… Чем их кормить?.. Ишь поганец, деньги наделал… Страну поджечь… Ну подожди, вернётся дед с командировки, он тебе… Когда ж у девок зарплата? Тоже хороши… Ни гроша в дом!.. Лидка одно цветы артистам заезжим носит… А всё «дай», «дай», а где я возьму?.. Против власти здумал идти… Да разве можно? Лучше б мы тебя маленького удушили… От людей стыдно!

Ворчунья задремала.

Дыханье трёх ртов доносилось из другого угла.

Восьмилетний фальшивомонетчик, настигнутый словами старухи, как обвинительной речью прокурора, прилип под одеялом к стенке…

В просторной комнате с высоким потолком жили дед, бабка, две их дочери, а также девочка и мальчик, дети Лидки от брака с бухгалтером. Семейное предание повествовало, что, приходя с работы, он доставал из своей кишени свежий носовой платок, проводил им по столу, этажерке, подоконникам, и, если находил пыль… Сами понимаете! Ещё говорили, любил охотиться с ружьём на диких кабанов… После войны волочил домой мешки с деньгами, и Лидка считала их всю ночь… А потом обчистил кассу на производстве и исчез навсегда неведомо куда.

В сорок пятом году из-за нехватки жилья комнату перегородили. За каменной перемычкой обосновался кладовщик райбазы, известный всей улице тем, что воспитывал истеричную жену снятым с ноги деревянным протезом.

Переборка рассекла на потолке лепной крендель, разломив его на две квартиры. На дедовой половине из кренделя торчал крюк для люстры. Над скрипучим шифоньером, двумя облезлыми кроватями с полуотвинченными шарами свисал выгоревшей эполетой бахромчатый абажур.

Подоконники дружили с перочинным ножом и чернильницей. На одном нехотя цвёл в глиняном горшке колючеватый столетник, на другом пузырилась бутыль, заткнутая марлей: в посудине обитал сладковатый гриб, деликатес, обожаемый бабкой, тётей Верой и всей страной.

В простенке между окнами теснилось большое, закреплённое поклоном зеркало. Печь с широким кирпичным щитом топили вручную, дровами и углём.

Когда осень распускала нюни, в щите начинали гудеть боги огня. Но разве не были они здесь чужаками? Никто не вспоминал тут о Боге, никто не носил даже нательного креста, хотя Лидка после войны (жили во Львове) перед тем, как уложить крещённых в костеле детей спать, осеняла крестным знамением окна и двери, опасаясь бандеровцев… Печь просто была большой птицей, высиживающей своим теплом внучат деда и бабки.

В центре комнаты стоял стол, а в углу тулилась тумба, разрисованная под орех, с двумя толстыми книгами, в которых мальчик читал всё детство про седого Луку, захристанного четырьмя «Георгиями», про Григория, что рубил шашкой матросню, налетая конём на плюющий свинцом пулемёт, и про француза, не желающего снять китель по причине неопрятной сорочки, в то время, как русский граф Игнатьев намерен вручить союзнику орден, надеваемый на шею.

Было, впрочем, и собрание сочинений Иосифа Виссарионовича, «большого учёного, в языкознании познавшего толк».

Над кроватью деда красовалась полиграфическая картина под стеклом с изображением кремлёвской пасторали: тов. Сталин и др.руководители партии и правительства кушали фрукты, пили чай с пирогом из колхозной муки, слушая Максима Горького, кой, густо окая, читал, как сказочник царю на сон грядущий, поэму «Девушка и смерть», что, на вкус сына сапожника, была похлеще «Фауста» Гёте.

Деда внук боялся.

Экс-матрос царского флота (в его роду, по глухим, ничем не подпёртым слухам, затесался цыган), дед служил на железной дороге секретарём партийного бюро.

Старик присматривался-присматривался к лядащему внуку и убеждённо говорил:

– Не, ни чорта – батька, ничего с тебя не выйдет!

Пошёл внук в школу.

Поучился полгода и натворил беды.

Взвился на уроке из-за парты его сосед Лёнька Лагутин (отец – пьяница, ящики посылочные из ворованной фанеры сколачивал и на базаре продавал) и, держа палец во рту, тыча в дедова наследника, прошепелявил во всеуслышанье:

– Евдокия Семёновна, а ён гаварить: нада нашу родину поджечь! И гроши мне на ето даеть!

Учительница обмерла.

Пузатая, шурша зелёным крепдешином, в грозной тишине прошелестела, протискиваясь гуттаперчевой бочкой между партами к растерянному поджигателю, комкающему пачку самодельных кредиток, наштампованных карандашом.

Ахнула.

Мелко затряслась, отобрала «деньги».

– Дети, посидите тихо.

Вывела мальчика в коридор.

И, двигаясь на его лицо катком живота, срывающе, испуганно прошипела:

– Кто ж тебя научил?!

(– Господи! Что скажут в учительской?! Дети разнесут по домам… А директор школы?! О!)

– Да кто же тебя научил? Отвечай, негодник!

И загоняли мать по каким-то неизвестным ему учреждениям. Потому что ещё владычествовал Сталин, и потому что Евдокия Семёновна поисповедовалась не только перед декольтированным лысиной директором, но и в тот же Божий день – едва дождалась сумерек! – проинформировала о чрезвычайном происшествии своего мужа, долговязого водопроводчика, ходившего по городу с гаечным ключом в руке. Встречая знакомых, кланялся приподнимая кепку со словами:

– Моё почтение!

Рассудили дождаться из командировки деда, ибо от матери, таскающей цветы в клуб госторговли гастролёрам-певцам, толком добиться ничего не смогли.

Когда дед был дома, внук спал с ним на одной кровати. Глава семейства храпел. Потом затихал. И вдруг орошал комнату хрипом.

Мальчик цепенел от страха.

Чудилось: дед вот-вот умрёт. Струной отпрянув в угол, прислушивался: дышит ли?.. Дед рассказывал, что когда умрёт, его заколотят гвоздями.

Неужели в руки, ноги, вгонят большие, толстые, жирные от масла (чтоб не ржавели) гвозди?

А уж дед поглядывал в окна. Как несут по улице покойника под марш поляка Шопена, так и сигает к стеклу. И смотрит, смотрит. И глаза сухо блестят. А потом откинется на гугнивый диван, уткнётся в газету, высоко подняв её к лицу, так что даже седой бобрик – причёску «под Керенского» – не видно…

Во дворе у них жила Фроська. Ещё крепкая, лет за семьдесят. Раз летом поругалась с соседкой, препираясь из-за вишнёвых ягод, кому рвать с дерева у неё под окном, а осенью пошла эта самая вишня из её горла кровью; захирела, слегла. Тяжело сопела в своей конуре под образами, в полутьме, с прикрытыми ставнями…

Юркнули к ней парень и девка с другого конца улицы. Давай клянчить у родичей икону Спаса на горе Фавор, чтобы тайком загнать коллекционеру.

Запнулись на пороге и спросили шёпотом:

– Что с ней?

Фроськина невестка накрашенными губами тем же шёпотом пророкотала:

– Рак.

Полезли к образам.

Фроська заворочалась, через плечо прохрипела:

– Не трожь…

Через неделю угомонилась в розовом гробу. Подле неё в саркофаге лежала срезанная ножом с дерева тонкая жердь с белыми пятнышками – следами удалённых веток, похожая на свирель с дырочками, а вовсе не на аршин, которым снимали с её тела мерку для гроба.

На похоронах маячил выбритый до глянца Фроськин сын в подполковничьем мундире. Таращил глаза на бородищу молодого нервного дьякона; вместе с хиленьким попом и двумя хористками из Афанасьевской церкви, тот отпевал почившую. Когда грянул час последнего целования, родня и близкие, пригвождённые невзгодами, гримасничая, морщась, лобзали бумажный венчик на челе покойницы. Один мужик, уже подвыпив, гаркнул, перепугав жидкий хор и детвору:

9
{"b":"751045","o":1}