Лопаясь от злости, забрызганные непогодой угрюмбурчеевы потоптались с ноги на ногу и отчалили. Запретить служить епископу в храме, официально не закрытым столицей, они не имели права. Комиссаров воспылал жаждой задать жару Михаилу Николаевичу и накатал на Мудьюгина жалобу в центр!
А тому вскоре опять приспело время собираться за границу.
– Хочешь увидеть металлообрабатывающий станок с программным управлением? – предложил епископ сопровождающему его келейнику, когда прилетели в Москву. – Пойдём на Смоленский бульвар, глянем на Совет по делам религий.
Обычно перед отлётом за рубеж он делал остановку в Троице-Сергиевой лавре.
В монастыре оба преображались: архиерей – в Чичикова, архивариус – в Петрушку. Как и подобает главному герою, архипастырь хлопотал о мёртвых душах, дискутируя с богословами об участи умерших, о том, как будем жить и мы за гробом. Слуга же, как и полагается слуге, приложившись к мощам преп. Сергия в серебряной раке в грустной сумеречной церкви, добросовестно дрых в архиерейском номере лаврской гостиницы. Его не волновали ни выставленные напоказ в церковном музее ордена Трудового Красного Знамени, пожалованные Патриарху из Кремля, ни трапезная семинаристов, где, как в интернате для детей из малообеспеченных семей, кочевал со стола на стол алюминиевый чайник со взболтанным кофе. И не было ему никакого дела до того, что где-то неподалёку, в одной из московских квартир, сплюснулась на кухне столичная интеллигенция, верующая в Бога и своего пастыря. Пока батюшка не прибыл к месту встречи, люди давились на кухне свежим номером «Русской мысли», отпечатанным в Париже. Заходили, скинув башмаки в прихожей, в просторную горницу, рассаживались по лавкам; тут были беременные, кучерявые, плешивые, студенточки и школьники, евреи и даже симпатичная немка, член партии зелёных из ФРГ. На широком столе томились пастила, бублики, гора чайных чашек. Жительница Германии достала из портативной сумочки кипу визитных карточек и раздала их новым знакомым, точно иконки, которые якобы при царе на передовой вручали вместо патронов к винтовке русским солдатам.
Наконец, пожаловал благодетель.
Пыхтя, отдуваясь, в сопровождении высыпавших ему навстречу молодых поклонников стал преодолевать этажи, поднимаясь по лестнице, игнорируя лифт.
В прихожей, где была свалена, как в лавке сапожника, гора снятой с ног разной обуви, будто куча выписок из 148 книг, 232 статей, множества отдельных замечаний, исторических экскурсов, подсчётов, заметок в одном из произведений Ленина, лягнувшего новый этап капитализма, заохали, заахали:
– Батюшка! Батюшка!
Сняли с него ризы кожаные (широкое кожаное пальто), пушистую шапку, похожую на зайца, которого герои Рабле пускали на подтирку, и перед всеми очутился полный, лысый, мягкий в движениях колобок с дымчато-белой бородой – знаменитый отец Андрей Гудко. Он тут же засюсюкал с детьми. Радуясь многолюдью, пробрался на торец стола, уселся, принялся беседовать с новичками, спрашивая, курит кто или пьёт, назначая с ходу епитимию. Он был так благочестив, что, говорили, даже к жене в постель не ныряет без дымящего кадила. Как Сократ у Платона, оперировал в своей речи самыми обыденными примерами.
– Демоны, – наставлял прозорливец, перебирая по пальцам, точно «Справочник партработника», азы «Добротолюбия»,– ни целомудрия не ненавидят, ни постом не гнушаются, уважают священные книги, не чураются уединения, спят на голой земле, совершают всё, что и истинно верующие, ежели человек поддакивает им! Не тело, дорогие мои, надо наполнять, а душу плодами Духа Святаго… Потейте, чада мои, подражайте ангелам… Облобызаем, братия и сестры, друг друга, ибо чрез сие стираются угловатости души, чтобы удобнее катиться к цели нашей!.. Ну, задавайте вопросы…
И сразу выползло надоевшее слово «диалектика».
Здесь считали необходимым посудачить о ней, как и где-нибудь летним вечером на опутанной виноградом веранде в Коктебеле, в запущенном доме отставной актрисы, сдающей комнаты и чердачные углы отдыхающим… Та же столичная интеллигенция, загорелая, в открытых сарафанах, сидя под лампочкой Ильича, слушает стихи пока непризнанного поэта и потягивает из гранёных стаканов горячий грог. А рядом клюёт носом набегавшееся за день море.
Не наговорившись всласть с лютеранами на богословских собеседованиях, Владыка порой возвращался поздно вечером в отведённую ему в лавре «резиденцию» с каким-нибудь иностранцем. Высокий гость в рясе и с чёрной бородкой (фасон «Мамина пися») выражался по-русски, но с акцентом.
– С точки зрения психологии верующего, всякий эксцесс, которым он торпедирует окружающее его инерционно-безбожное общество, есть тревога, страх за самое себя со стороны веры, её размытость, инстинкт внутреннего самосохранения…
– Но контратака противника может также свидетельствовать о желании, во что бы то ни стало, выжить, отстаивая принципы атеизма, постоянно нуждающиеся в доказательстве верности самим себе…
( – Пусть меня черти унесут, – сказал тут про себя Санчо, то есть архивариус, – если мой господин не богослов, во всяком случае он похож на богослова, как две капли воды.)
Потом собеседники заводили речь об истоках ценности человеческой личности в творчестве экзистенциалиста Б., берущего начало в бездне…
– Заимствовано у Якова Бёме! – подавал голос архивариус, не вылезая из-под одеяла.
– О! – удивлялся чужеземец. – Знает!
Между тем, старухи из Сероглазки, что постучались к архиерею накануне половодья, догнали святителя в столице.
Отец Виктор повинился, прибыл в село, но ни ему, ни новому старосте ключи и печать сельсовет не вернул.
Владыка рассказал прихожанкам, как разыскать в Москве Смоленский бульвар…
Старух вежливо принял и терпеливо выслушал плешивый человек среднего роста, с волосками на носу. Он был в очках, жилетке, сером галстуке и называл себя «клерком», не подозревая, что превратился в ходячую цитату из сочинений Ключевского: «Отличительным характером русской бюрократии сделалось ироническое отношение к самой себе…». Клерк заявил:
– Совет по делам религий не в состоянии остановить естественный процесс закрытия храма.
И уставился на волжанок, как на Пищань-речку в пяти верстах от местечка Пропойска, текущую с севера на юг.
Бабки – в три ручья, и опять – в лавру.
Архиерей позвонил в Совет.
Ему стали утюгом отпаривать мозги:
– Храм в аварийном статусе.
– Позвольте, год назад отремонтировали, провели, наконец, свет…
– Разбирайтесь на месте. Там виднее!
В коридоре монастырской гостинице переливался радугой цветной телевизор: люди со здоровой печёнкой танцевали на льду кадриль.
– Всё!.. Ничего не поделаешь…
Круглое пятнышко светлой панагии на чёрном подряснике архиерея зазияло дыркой в днище просмоленного баркаса.
И побрели по Москве оглушённые его словами, многолюдьем, толкотнёй, машинами, рекламными облавами, усталостью («Ноги, ноги! Хоть на рельсы ложись!») две никому не известные бабки из прикаспийской глубинки, где собаки летом спят, лёжа в лужах.
А тут на их головы ещё беда свалилась, помешала пробиться к кому-нибудь из начальства: в стране по случаю смерти важного государственного лица объявили траур… Ни одно учреждение не работает… Приспущены флагами в знак печали штаны у членов ЦК…
То не мыши кота хоронили, то не колокола заливались протяжным плачем, то по широким улицам столицы под траурно-триумфальную музыку везли на артиллерийских дрогах узкий красный футляр с телом именитого политика, который перед смертью зачем-то спрятал в холодильник свои калоши.
В сороковых годах девятнадцатого века некий отставной вице-губернатор заказал для себя саркофаг с иллюминатором, дабы сквозь стекло можно было любоваться его трупом, не поднимая крышку. Подобный ящик наспех сварганили Сталину перед подселением в Мавзолей на двуспальную кровать рядом с рыжеватым блондином. На верхушку домовины водрузили картуз генералиссимуса, точно миску с похлёбкой для покойника на подоконнике колхозной избы.