– И что же вы опять затеяли? – скептически спросил я.
– Да так, по мелочи, – буркнул Крыков, отводя взгляд. – Когда планерка?
– Ждем Макетсона и Жабрину.
– Как бы Синезубка его не заездила. Не мальчик уже.
– А что – может?
– Она может, – со знанием дела кивнул Боба. – Перпетуум-баба…
28. Ближе к жизни!
– Как живете, жополизы,
Меж мартеном и жнивьем?
Отвечают журналисты:
– Ничего себе, живем…
А.
Легок на помине, появился хромой ответсек. Входил он всегда как-то странно: сначала будто бы сама собой открывалась дверь, затем появлялся старый кожаный портфель, похожий на ранец суворовского солдата, съехавшего на нем с Альп. Следом просовывалась нога в ботинке на «манной каше». Наконец вваливался и весь Макетсон, краснолицый, седой, величавый.
– Худо! Будет дождь, – предупредил он с порога. – Колено мозжит. Извините за опоздание, но я писал срочную справку. Туда! Вы меня поняли?
– О да! – кивнул я.
– Ничего страшного, Борис Львович, Маши-то все равно еще нет, – ухмыльнулся Крыков.
– Я сделаю ей строгое внушение, – пригрозил ответсек и поковылял в залу, к своему столу. – Георгий Михайлович, можно вас на минуточку?
Я пошел за ним, но Боба успел мне шепнуть:
– Ребенка сделал, а теперь еще и внушение сделает.
– Тс-с!
В зале пахло вчерашним кофе и ядовитой женской парфюмерией.
– Ну как, держитесь? – спросил Макетсон, вынимая из портфеля железный строкомер и фломастеры. – Москва гудит. И не только Москва… Я слышал кое-что по «голосам». Худо это! Очень худо! А проза-то, скажу я вам, проходная. Ожидал большего. К тому же нельзя так идеализировать дореволюционную нищую голодную Русь. Да и антисемитизмом все это как-то отдает. Не находите?
– Не знаю… – Я пожал плечами, уходя от опасной темы: прослыть антисемитом в СССР было куда опаснее, чем назваться евреем.
– Вы, Егор, еще молоды и не чувствуете подтекста. Кстати, там, – ответсек показал пальцем вверх, – меня о вас снова расспрашивали. Не беспокойтесь, я дал лучшие референции!
– Спасибо, но я больше беспокоюсь о макетах.
– Не волнуйтесь, уже готово, после планерки отправлю.
В залу впорхнула румяная от осенней прохлады Синезубка – обвислое лицо Макетсона посвежело, в глазах блеснул огонь.
– Ах, я, наверное, самая последняя? – прощебетала Жабрина. – Добрый день, Георгий Михайлович!
– Здравствуйте, Мария Сергеевна!
– Здравствуйте, Борис Львович! Вы давно уже здесь?
– Нет, Машенька, только вошел. Работал над справкой.
– Устали, наверное?
– Нам не привыкать.
– А у меня кран потек…
– Что вы говорите? Вызвали сантехника?
– Да, и надеюсь, вечером он обязательно придет!
Я представил себе, как час назад они лежали в постели, ласкались и тетешкались. Везунчики! Влюбленность – это какой-то богоданный счастливый наркоз, он веселит, оглупляет, снова делает тебя ребенком, готовым есть мороженое до ангины, а потом надо снова возвращаться во взрослый мир с его суровыми расценками за каждое «хочу».
– Борис Львович, что там ваши кактусы? – спросил я.
– Вообразите, расцвела моя неопортерия!
– Неужели? – поджала губы Жабрина, поняв, что любовник все-таки поддерживает связь с оставленной семьей.
– Да, Машенька, – смутился Макетсон. – Расцвела…
– Вот и хорошо! – Она кокетливо глянула на Крыкова. – А что это там за канапе в коридоре?
– Это оттоманка, – уточнил Боба.
– Почему она так смешно называется?
– Потому, Машенька, что придумали ее в Оттоманской империи, – нежно объяснил ответсек, заглаживая вину.
– Для гаремов! – добавил Крыков.
– Ах, я хочу в гарем! – томно потянулась Синезубка.
– Это вот зря. Там надо долго ждать своей очереди! – ухмыльнулся Боба.
– Планерка у нас сегодня будет или нет? – подурнев лицом, сварливо спросила Жабрина.
– Да, зовите Торможенко! – приказал я.
Мы расселись, как обычно, вокруг большого стола. Пришел Толя: на лице желатиновая обида мыслителя, оторванного от тайн мироздания ради пустяков. Планерку я собирался провести быстро: в номере особых сложностей не предвиделось. Две с половиной из четырех полос занимал отчет о партсобрании прозаиков.
– Из Ташкента материал прислали?
– Да, Вера Павловна перепечатывает, – ответил Макетсон.
– Кто автор?
– Тимур Зульфикаримов.
– Как называется?
– «Храните мир, земляне-земляки!»
– Отлично!
– «Шапку» придумали? – спросил я.
– Да. «Ближе к жизни, ближе к народу!» – гордо объявил ответсек.
– Ха-ха, – мстительно ухмыльнулась Синезубка.
– Не шедевр, но сойдет, – кивнул я. – А что там у нас с расшифровкой стенограммы собрания?
– Пока свой кусок сдала только Мария Сергеевна, – доложил Макетсон и виновато глянул на любовницу. – Из-за этого не могу закончить макет.
– Даже так? – Мне стало смешно: отчет шел сплошной «простыней» и никакого особого макетирования не требовал. – Мужики, в чем дело? – Я с упреком посмотрел на Бобу и Толю.
– Завершаю, – ответил Крыков, пряча прохиндейские глаза. – Чуть-чуть осталось.
– Шлифую, – молвил курский гений.
Я метнул гневные взоры в «завершальщика» и «шлифовальщика»:
– Покажите, что есть.
Писательские собрания проходили под стенограмму. Две старушки в допотопных очках по очереди строчили свои тайные закорючки в длинных блокнотах, похожих на чековые книжки из западных фильмов. Если оратор допускал невнятицу или же непарламентское выражение, стенографистки вскидывались, переспрашивали и снова возвращались к своим криптограммам, а потом в домашних условиях расшифровывали и перепечатывали текст на машинке. Одна копия шла в секретариат, вторая к нам, в редакцию, а третья – «куда надо»: там старались быть в курсе умонастроений нервной писательской массы. Стенограмму партсобрания прозаиков я для обработки разделил на три равные части и распределил между сотрудниками. Маша свой кусок – 360 строк – сдала еще вчера. Боба после нагоняя принес и стыдливо протянул мне четыре неполных листочка, а Торможенко с презрением бросил на стол всего две страницы.
– Не понял? У нас под собрание почти три полосы. Больше тысячи строк и плюс фотографии, так ведь, Борис Львович?
– Да. Снимки засланы. Я уже все начертил! – объявил ответсек таким тоном, будто макет – это монумент из бронзы.
– Ребята, вы оборзели! – заорал я так, словно подобная история случилась впервые.
– Экселенс, пойми: они там полную хрень несли – выбрать совсем нечего, – пожаловался Крыков. – Одна вода!
– Других писателей у меня для тебя, Роберт Леонидович, нет.
– Понял, не дурак. Долью!
– Долей! И поучись у Маши, как это делается.
– А можно я поучусь у нее после работы?
– Можно, если умеешь чинить краны, – кокетливо разрешила Синезубка и мстительно глянула на ответсека, побуревшего от ревности.
Вообще-то Боба был прав. На собрании за редким случаем несут разную чепуху, но понимаешь это не сразу. Сидишь иной раз в зале, слушаешь выступления, даже хлопаешь оратору, мятущемуся на трибуне, а потом прочтешь расшифровку и ахнешь: ну ни о чем! Однако полосы все равно заполнять надо.
– Толя, ты охренел? – возмутился я, швыряя Торможенко его две бумажки. – Это же сто двадцать строк, а надо триста шестьдесят!
– Они все говорили одно и то же, – свысока объяснил гений.
– Это твои проблемы.
– Если надо, могу вставить про то, как Усачев обозвал Гехта «климактерическим кликушей», а Гехт сказал, что новый усачевский роман – это «домотканая диарея».
– Как?
– Домотканая…
– Фи! – поморщилась Маша.
– А по-моему, смелый и яркий образ! – сквитался Макетсон.
– Не надо нам таких смелых образов! – отмел я. – Через два часа сдать недостающие строки! А пока то, что есть, отнести на машинку! Что у нас еще?